ДОКЛАДЫ |
Строго говоря, на определенном этапе исторического развития поэт больше, чем поэт в любой стране и у любого народа. Гомер был куда больше, чем поэт. Цюй Юань и Ли Бо были куда были куда больше, чем поэты. Матфей, Марк, Лука и Иоанн были куда больше, чем мемуаристы. В традиционных обществах, обществах восточного типа, обществах просто деспотических, где нет ни легальной оппозиции, ни независимых от практических нужд государства науки и публицистики, их функции выполняются почти исключительно литературой.
На этом этапе проблема взаимоотношений между правителем и подданными занимает в литературе одно из центральных мест. В тридцатых годах прошлого века знаменитый демократ Белинский писал: "В царе наша свобода, потому что от него наша новая цивилизация, наше просвещение так же, как от него наша жизнь. Безусловное повиновение царской власти есть не одна польза и необходимость, но и высшая поэзия нашей жизни, наша народность". Симптоматично, в качестве громовых метафор в подобных случаях обязательно используются литературные термины: поэзия, поэма... Литература -- куда больше, чем литература. Литератор -- куда больше, чем литератор, он апостол. Апостол государственности.
Можно быть и апостолом антигосударственности, это лишь правое и левое колеса прицепленного к локомотиву истории вагона-ресторана идеологии. В свое время Хайям шутил изысканно и горько:
Грустен я был и попросил: "Зульфакар!
Произнеси мне афоризм, Зульфакар". --
"Шах справедлив", -- ты ответил без тени улыбки.
Как ты меня вдруг рассмешил, Зульфакар!
Мы до сих пор воспринимаем это четверостишие так же, как жители халифата тысячу лет назад. Аналогично функционируют, кстати, и все иные виды искусства. Например, музыка. Она начинается как магическая, почти сакральная сила. Вспомнить только Орфея -- пением и бряцаньем он мирил сражающиеся армии, усмирял диких хищников, завораживал духов аида, двигал скалы... Вспомнить Конфуция - мудрый правитель управляет посредством этикета и музыки, учил корифей; этикет структурирует общество, каждого ставит на свое место и подсказывает, как кому с кем себя вести, а музыка, напротив, объединяет всех... Разумеется, Конфуций имел в виду не рафинированную, лезущую в подсознание музыку а-ля Малер или Шнитке. По звукам, льющимся из репродукторов, можно смело судить о том, к какому типу принадлежит общество. Недаром в России, в СССР и в рейхах Германии марши пользовались такой любовью народа. От "Славься" или, тем более, "Вставай, страна огромная" до сих пор священный трепет пробегает по коже и хочется встать в строй. А какими жалкими, фокстротными кажутся гимны демократический держав по сравнению с величественной и торжественной мелодией гимна Советского Союза! Демократия такой музыки создать неспособна.
Встав на путь демократического развития -- а вернее, будучи вынуждены попытаться на него встать; а еще вернее, следуя за нашими шахами, которые решили, что на этом пути их престолы станут крепче и уж, во всяком случае, многочисленнее, а теперь ломают головы, как бы ухитриться, чтобы экономически страна снова была одна, а престолов в ней осталось бы много - мы должны отдавать себе отчет в том, что с каждым успешным шагом на этом пути с литературы, как и со всего искусства, будут опадать одна за другой ее архаичные, надлитературные, внелитературные функции. Те самые, которые делали ее куда больше, чем литературой. Останется лишь функция собственно искусства -- индуцировать в потребителе недостающие ему переживания.
Останется в прошлом, например, заклинательная, магическая функция художественного текста. Положительный ее аспект связан с некоей необъяснимой уверенностью в том, что стоит только тщательно, убедительно, заманчиво описать что-либо желаемое, как оно уже тем самым как бы создается реально, к нему прокладывается путь, для него закладывается фундамент. Отрицательный -- ровно с такой же верой в то, что стоит только тщательно, убедительно и отталкивающе написать что-либо нежелаемое, как вероятность его возникновения резко падает, ему перекрываются пути в мир -- мы как бы заклинаем его, изгоняем, словно беса.
Но в рамках именно этой функции работали во все века утопии и антиутопии, давшие немаловажный пласт серьезной литературы. Произведения эти представляют собою ни что иное, как развернутые молитвы о ниспослании чего-то или спасении от чего-то, и переживания, индуцируемые ими в потребителе, сродни переживаниям верующего во время молитвы. Фантастика, которую все привыкли считать более или менее научной, оказывается в этом смысле лишь одной из ветвей на древе религии -- просто из-за долгой засухи кора на этой молодой ветви потрескалась в виде бесконечно повторяемого "е равно эм цэ квадрат". Если только не происходит подмены жанров, и переживания не сдвигаются в регистр тех, которые потребитель испытывает от боевика или детектива.
Отомрет и социально-коммуникативная функция - функция вкрадчивого информатора, функция суррогата общественного мнения и посредника между народом и правителем. Она отойдет к публицистике, к оппозиционным газетам, к независимой от государства социологии.
А ведь изрядная часть произведений, составляющих гордость нашу, стали таковыми именно благодаря социологической и маскосрывательной насыщенности текста, не более. Эмоциональная накачка осуществлялась всего лишь прогрызанием больших или меньших дырочек в кумачовой драпировке, заслонявшей от взгляда потребителя помойки и братские могилы. Как только драпировка заполыхала целиком, как только помойки и могилы стали общим местом в публицистике, дающей материал, вдобавок, куда оперативнее, всеохватнее и концентрированнее, без неизбежных в художественном тексте "слюней да соплей" -- из большинства этих текстов словно вдруг вынули стержень. Словно погасили их. Не зря в грандиозном "Красном колесе" многим читателям интереснее всего были подборки прессы времен германской войны и Февраля. А если бы читатели эти могли легко и спокойно ознакомиться с подлинниками газет? Я уж не говорю о "Детях Арбата", где, попервоначалу, лирику хотелось пролистывать поскорее как нечто лишнее, ища, что же, в натуре, Поскребышев сказал Ежову. А когда Ежовы и Поскребышевы поперли из всех щелей, оказалось, что, кроме лирики, в художественном произведении читать нечего, и самая сильная сцена в книге -- пожалуй, та, где умная, интеллигентная героиня выжаривает из себя плод, жертвуя и собой, и будущим ребенком своим ради любимого мелкого мерзавца, а про смелого, честного, нуждающегося в помощи человеке думает лишь в том смысле, что нечуткий он, эгоистичный. Вот объект литературы, для всех времен и народов. Не надстроечный, а базисный.
Противостояние индивидуума и властных структур в отлаженном демократическом обществе будет интересовать словесность лишь в той мере, в какой оно способно обеспечить бойкий сюжет, напряженную интригу -- да и то лишь для какого-нибудь политического детектива или памфлета. Серьезная художественная литература уже не опускается до подобных проблем. Обычный человек, от которого только зависит успех -- а, следовательно, и коммерческий успех -- книги, о таких вульгарных вещах не думает.
А о чем он думает?
О себе.
Обычный человек в стабильном обществе, когда он не озабочен добыванием хлеба насущного и пальбой на улицах, думает более всего о себе. И переживает он, если не переживает смерть близких, угрозу войны или неизбежный арест, главным образом то болезненное трение, которое возникает на неровностях, гранях и выступах его вдруг оказавшегося очень сложным внутреннего мира в процессе каждодневного его просачивания и продавливания через мир внешний.
Поэтому и художественная литература, которая тщится остаться человековедением, но в то же время уже лишена или уже почти лишена архаических функций, в своих стараниях достигнуть резонанса с душой потребителя тоже сдвигается внутрь индивидуума. Она накручивает тонкости и сложности на, что называется, пустом месте. Она прорывается в подсознание, в извращения. С точки зрения поэта, который больше, чем поэт, она только и знает, что лезет во всевозможную грязь.
Потому что у нее не осталось иного объекта. Не осталось иной функции, кроме как расковыривать подноготную всех желаний, черт характера, поступков -- опускаясь насколько возможно глубже, вплоть до физиологии, вплоть до того предела, за которым начинаются темные, клубящиеся бездны, невыразимые словами. И переживания, индуцируемые такими текстами, сродни переживаниям пациента в кабинете психотерапевта. Сначала -- тревога от первых прикосновений, потом -- страх, отвращение, отчаяние, когда болезненный узел нащупан, и наконец -- облегчение, катарсис: узел вскрыт, назван, разъяснен, разрублен...
Из коллективного агитатора и пропагандиста литература становится коллективным психоаналитиком. Но отнюдь не для того, чтобы лечить. За лечение как таковое деньги получают врачи. Литература получает деньги за то, что заставляет потребителя ощущать сладкую боль мимолетного понимания себя. Есть и другая грандиозная группа переживаний, не менее важных. Они не дают людям сходить с ума, зацикливаясь на болячках реальности. Их индуцированием занимается развлекательная литература. Здесь успех -- а, следовательно, и коммерческий успех -- достигается прямо противоположным образом: как можно большим уходом от действительности. Уход может достигаться по разному: от юмора и гротеска через детектив, фантастику, абсурд к каким-нибудь психоделическим изыскам. Но суть одна. Чем легче проглатывается такой текст, тем основательнее он вытесняет из сознания потребителя реальность, резонируя с подсознательным желанием каждого быть снова, как в детстве, способным на любой подвиг, простым, смелым, цельным, безукоризненным...
Ясно, что подобное чисто художественное функционирование в обеих своих ипостасях выглядит малопрельстительным для большинства российских писателей. Представление о почти космической роли литературы вошло в кровь и плоть культуры. Сеятелю Разумного, Доброго и Вечного переквалифицироваться в сортировщика грязного ли белья, в массовика ли затейника одинаково тошно. Серьезные наши писатели никак не могут оторваться от эпохи, когда литература была больше, чем литературой -- от тогдашних проблем, тогдашней эстетики, тогдашней значимости. Как хочется продлить иллюзию, будто ты больше, чем поэт!
Но именно для тех, кто работает, как десять лет назад, это -- иллюзия. И не только иллюзия -- ловушка. Эпоха сменилась, колесо судьбы свершило свой оборот. Официальная пропаганда теперь ругает то, что ругали в предыдущую эпоху писатели демократического направления, то есть те, кто, в сущности, определял лицо серьезной литературы. И в глазах подавляющего большинства людей это есть неоспоримое свидетельство того, что демократия победила уже, и все вот это, что за окнами снаружи, и сулили прежние правдоискатели, совесть народа, всем нам в качестве рая. То есть теперь литератор-демократ, решившийся взяться за перо, но не могущий оторваться от своих старых, выстраданных когда-то героических клише, автоматом оказывается официозом и, следовательно, автоматом же ампутируются все надлитературные свойства производимого им текста. А именно на них текст традиционно ориентирован. Следовательно, ему не подняться выше чего-нибудь столь же драгоценного для российской словесности, сколь была когда-то "Молодая Гвардия" Фадеева. Более того. Как эта самая "Гвардия" с течением времени стала произведением фактически антисоветским, вызывая своей день ото дня все более очевидной холуйской искусственностью лишь отвращение к отстаиваемым ею идеям - так и ороговевшие демократические перепевы могут в новых условиях лишь подстегнуть читателей в поход к Индийскому океану.
С другой стороны, когда-то официозная квазилитературная критика демократии стремительно и столь же автоматически начинает приобретать надлитературный характер, поскольку оказывается единственным литературным течением, снова, как встарь, толкующим о разнице между официальной и реальной картинами мира. Любые, даже вполне убогие произведения обречены на сочувствие привыкшего к сверхлитературе читателя, если они матерят якобы построенную демократию и ее строителей. И это положение будет сохраняться, покуда страна вынуждена лечить подобное подобным, по принципу "против лома нет приема, окромя другого лома" -- то есть перелопачивая тоталитаризм в демократию посредством авторитаризма. Кто первым удовлетворит потребность в художественном вызове существующему строю? "Коммунофашисты", всегда готовые шустро накидать тома и тома с позиции "вот вам ваша демократия"? Или "дерьмократы", задача которых куда сложнее -- посмотреть с позиции "это еще не демократия"? От ответа на сей вопрос в немалой степени зависит, наступит ли вообще не тоталитарная и не авторитарная эпоха нормально срабатывающих обратных связей в обществе, когда литератор сможет наконец стать всего лишь литератором.
А уж тогда, возможно, Россия ухитрится-таки доказать делом пресловутую специфику своего социально-культурного пространства и сумеет найти словесности какую-то новую великую роль, так, чтобы поэт снова, но уже на новом витке, стал больше, чем поэт.
Если поэт захочет.