Владислав Крапивин. Шестая Бастионная
Книги в файлах
Владислав КРАПИВИН
Шестая Бастионная
 
Рассказы и повести об улицах детства

<< Содержание цикла >>

 

Бастионы и форты

 
Когда поезд проскочил уже все туннели и, замедляя ход, катит по берегу Южной бухты к вокзалу, сердце у меня начинает “выбиваться из ритма”. С волнением и даже с тревогой какой-то колотится, хотя причин для тревоги нет, а есть только радость. Так бывало в детстве перед началом праздника, которого долго-долго ждешь...
Я знаю во всех подробностях, что будет дальше. Вагон остановится, я шагну на горячий от сентябрьского солнца перрон и по мосту над путями пройду к троллейбусной остановке напротив заросшего дроком обрыва с каменной лестницей. Троллейбус, подвывая на подъемах, привезет "меня к площади Ушакова, над которой вознеслась башня Матросского клуба с золоченым шпилем и квадратными курантами. Куранты ударят один раз и сыграют “Легендарный Севастополь”. Час дня.
Через площадь я дошагаю до гостиницы “Украина”, где заботливые работники детской библиотеки заказали мне номер. Конечно, сначала администратор скажет, что номеров нет и ни про какую заявку она не слышала. И конечно, потом заявка найдется и номер тоже. Из него я позвоню домой, в Свердловск, и узнаю, что дома все в порядке. После этого исчезнут последние беспокойные мысли и останется в душе ощущение спокойного и беззаботного праздника.
Я понимаю, что в этом большом городе сейчас не у всех хорошее настроение. Люди живут в заботах, живут в трудной работе. У кого-то, наверно, сегодня несчастливый день. Кого-то грызет тревога. Я понимаю этих людей, потому что сам жил так целый год. Но именно поэтому я могу позволить себе праздник на несколько дней. Весь год я ждал этого праздника — свидания с городом, который люблю больше всех городов на Земле. Свидания с Друзьями.
Сейчас я выйду из гостиницы, неторопливо двинусь по Большой Морской, потом по улице Адмирала Октябрьского поднимусь до площади Восставших. Здесь вздымается стеклянно-высотная гостиница “Крым”, от которой убегает вправо, к морским обрывам, Шестая Бастионная.
Впрочем, для меня начинается она не от этого ультрасовременного отеля, а от домика с зеленой калиткой. В каменный столб у калитки вделано чугунное ядро времен Первой обороны,
...Я знаю, что многих удивит моя привязанность к этой улице. Самая обыкновенная улица. В меру зеленая, в меру шумная — часто проскакивают по неширокому асфальту автомобили. Здесь одноэтажные и двухэтажные белые домики, каменные заборы, не очень ухоженные газоны, в которых ребятишки по вечерам жгут иногда безобидные костерки. Не центральная и не окраинная, она как бы служит границей между главными городскими кварталами и Артиллерийской слободкой (это название осталось со времен парусных линейных кораблей и бронзовых карронад). И очень она похожа на другие соседние улицы.
Похожа, и все-таки есть в ней что-то неповторимое. Для меня. Она мне кажется особенно севастопольской. Во всем — начиная от названия и кончая мелочами: кольцом якорной цепи, что ржавеет в пыльной траве у забора; треском деревянной вертушки, которую крутит над калиткой прилетевший с моря ветер; сухими раковинами улиток на шероховатых камнях маленькой оборонительной башни Шестого бастиона...
Но, наверно, дело не только в этих черточках и не в названии. И славных названий, и признаков приморской жизни в городе сколько угодно. Дело в том, что Шестую Бастионную мне показал хороший человек Алька Вихрев. И она всегда приводит меня к друзьям...
 
Всю улицу можно прошагать за пятнадцать минут. Но мне торопиться некуда. Я бреду по Бастионной, то и дело сворачивая в улочки Артиллерийской слободки. Это старый город с домиками под черепицей. Четыре десятка лет назад огонь и снаряды разгромили и опалили эти кварталы, но люди отстроили свои дома заново — на тех же фундаментах, в том же виде, какими были они в прежние времена. Стены домиков сливаются с белыми заборами, над которыми висят на жердях плети винограда. Здесь много крутых, извилистых спусков, кремнистых тропинок, каменных лесенок-трапов и заросших жесткой травой тупичков. В траве рассыпаны мелкие желтые цветы.
Я очень люблю эти места. Если бы не антенны над оранжевой, похожей на корытца черепицей, могло бы показаться, что ты попал в эпоху Первой обороны...
А еще эти улочки мне напоминают детство. Даже не знаю почему. Они совсем не похожи на деревянные улицы старой Тюмени с ее дощатыми тротуарами и заборами, с мохнатыми, совсем не такими, как на Юге, тополями и пыльной желтой акацией. Но что-то неуловимо сближает их. Может быть, тишина? Или эта россыпь мелких цветов без названия? Или дело в том, что в детстве я мечтал как раз о таких, вот лестницах со стертыми ступенями, о заборах с черными вмурованными ядрами, об узких проходах среди ракушечных стен? Много раз виделось, как босой, веселый, свободный выбегаю из такой каменной прохладной улочки-щели на солнце — и синевой бьет в глаза близкое море!
И может быть, из моего детства прибежала сюда эта коричневая от загара, коротко стриженая девчушка в цветастом сарафанчике?
Девочка — этакое серьезное большеглазое существо лет шести — топает через маленькую площадь (к этой площади с сухим деревом посередине сбегаются сразу пять похожих на декорации улочек). Девочка несет совсем не девчоночью вещь — громадный, с себя ростом воздушный змей. Мочальный хвост змея тащится по кремнистой, сверяющей блестками земле. Его хватает зубами и лапами взятый щенок песочного цвета. Девочка не оглядывается; наверно, считает непедагогичным обращать внимание на хулиганские выходки щенка.
В двух шагах от меня девочка останавливается и поднимает коричневые глазищи. Словно уверена, что я обязательно заговорю с ней.
— Какой громадный, — говорю я, глядя на змей. — Летает?
— Летает, — произносит она неожиданно низким, сипловатым голосом. — Когда ветер есть. А сейчас нету.
— А куда ты его несешь?
Она кивает в сторону:
— На спуск. Там легче запускать.
— Но ветра-то нет!
— Дениска придет из школы, и будет ветер, — сообщает она.
Мне совершенно нечего возразить против столь решительной метеосводки.
— Ну, счастливо, — говорю я.
Девочка кивает и топает дальше. Щенок, приветливо обнюхав мои сандалеты, догоняет мочальный хвост. А я сквозь солнечное тепло и безлюдье белых переулков не спеша выхожу на Катерную, потом опять на Шестую Бастионную. И теперь уже не сворачивая, иду в ее конец — туда, где сходятся улицы Адмирала Владимирского, Бакинская, Крепостной переулок...
На поросшем сурепкой бугре стоит желтый двухэтажный дом. Его угол похож на корабельный нос. В этом доме живет Алька Вихрев, с которым я познакомился пару лет назад. Живет с мамой — учительницей музыки, папой — военным музыкантом и семилетним братом Роськой.
Роську я вижу на откосе, он с двумя приятелями колотит кирпичом по колесу самоката — видать, заело. Роська поднимает голову и замечает меня. Через секунду он мчится, летит над верхушками травы мне навстречу. Я вскидываю его над головой...
Потом я несу Роську на плечах к дому, и он с высоты сообщает новости. У папы выходной, он дома. Мама тоже пришла с работы, и всем попало: Роське просто так, Альке за двойку в “музыкалке”, папе за то, что опять собирается на яхту, где и так “торчит всю свою жизнь”. Но папа все равно собирается, потому что надо чинить порванный стаксель.
Папу Вихрева я нахожу во дворе, у сарайчика с дровами и верстаком: Олег-большой (именуемый так в отличие от Альки) занят непонятным делом — гнет в широкий обруч длинную дюралевую трубку. Он объясняет, что это для штурвала. На “Тавриде” вместо румпеля поставили большое рулевое колесо — с медным кольцом, точеными рукоятками, в точности как на старом паруснике. Сплошная романтика. Но романтика эта может выйти боком: во время шторма, когда яхту швыряет вверх-вниз, можно запросто напороться на рукоятку грудью или пузом, и белый свет покажется с овчинку. Чтобы он, белый свет, сохранял нормальные масштабы, надо поверх штурвальных рукояток укрепить этот обруч...
Но, конечно, разговор о штурвале начинается не сразу. Сначала старший Вихрев снимает очки и — громадный, лохматый, в лопнувшей на плече тельняшке — обхватывает меня лапами, которые больше похожи на клешни боцмана, чем на изящные руки музыканта. Минут десять мы выкладываем друг другу самые срочные новости, потом Олег предлагает:
— Если не очень голодный, давай пока смотаемся на яхту. А то Люда загонит нас за стол и в клуб сегодня не пустит.
Я понимаю серьезность опасений и говорю, что совсем не голодный. Роське дается наказ:
— Маме пока ни гугу, что дядя Слава приехал. Понял?
— Так точно, товарищ старпом!
— Бежим! — командует папа Вихрев.
Яхт-клуб в двух кварталах. Он расположен на месте старой Александровской батареи. В конце Первой осады батарея была взорвана, потом ее отстроили, поставили новые орудия, но после Отечественной войны уже не восстанавливали — устарела. Теперь в сводчатых погребах и бетонных капонирах — кладовки, где хранится имущество яхтенных экипажей. Здесь, среди развешанных по стенам тросов и корабельных фонарей, среди компасов, карт, лоций и спасательных кругов, можно было бы снимать какой-нибудь фильм о пиратах и кладах. Одни двери чего стоят! То из сплошного железа с пудовыми петлями и засовами, то из могучих решеток...
На скользком пластмассовом ялике мы переправляемся на “Тавриду” — стальную крейсерскую яхту с десятиметровым корпусом и шестнадцатиметровой мачтой. “Таврида” ошвартована у плавучей бочки. Пока плывем, я вбираю в себя морской воздух так, что легкие скрипят и трещат по швам.
На палубе двое молодых и незнакомых мне матросов, студентов по виду, возятся с порванным стакселем. Олег отдает им дюралевое колесо и распоряжения. Мы спускаемся в рубку. Здесь пахнет вперемешку машинным маслом, морской водой, деревянным лаком, пеньковым тросом — неистребимый и волнующий запах корабельного помещения. На кожухе мотора лежит широкая доска, заменяет стол. На столе — пачка стенгазет. Олег объясняет, что эти газеты экипаж выпускал во время июльского похода в Батуми.
Я начинаю листать. Газеты что надо, особенно карикатуры. Как говорится, с морским рассолом. Олег рассказывает о плавании. Сверху нас окликают, мы поднимаемся на палубу, чтобы помочь привинтить к штурвалу обруч. То есть Олег помогает, а я любуюсь морем и берегами. В море нет-нет да и проблеснут пенные гребешки (видимо, вернулся из школы Денис, братишка той девочки со змеем, и позаботился о ветре). Сигнальные флаги над вышками клуба трепещут. Вблизи от нас, между ошвартованных у бочек парусных крейсеров, как пестрые бабочки, носятся ребячьи яхточки — “оптимисты”. В глубине бухты синеют громады военных кораблей. Чайки перелетают с буйка на буек и качаются на них, как ребятишки...
Покончив со штурвалом, Олег опять зовет меня в рубку. Показывает новую книгу о парусниках. И мы снова ведем неторопливую беседу о всяких корабельных делах...
Яхту тихо подымает и опускает на ровной зыби, и я наконец чувствую, что от такого монотонного качания (да еще на пустой желудок!) мне не по себе. Мы опять выбираемся на бак.
Ого! Поговорили! Солнце уже на самом краю неба. Оно медно-красное, продолговатое. Горизонт дымчатый. Барашки исчезли, зыбь стала пологой. Вода как бы составлена из разноцветных зигзагов — пунцовых, сизых, розовых, фиолетовых. Дальше к горизонту она сливается в общую поверхность лилового тона, и солнечный шар там уже не дает отражений...
Солнце утонуло, зигзаги на воде погасли, а с берега доносится крик:
— Папа! Дядя Слава-а1
— Алька!
Мы подгребаем к пирсу.
Алька стоит под яркой лампочкой и машет рукой.
Вид у Альки крайне живописный. Ярко-синяя рубаха пестрит рисунком из желтых разлапистых якорей; мятые брезентовые штаны обрезаны у колен крупными, разлохмаченными зубцами; у старых незашнурованных полуботинок вывалились наружу “языки”, и Алькина обувь похожа на пиратские башмаки времен Моргана и Флинта. Опоясан Алька, естественно, флотским ремнем; ремень обшарпанный, но надраенная бляха сияет под лампочкой... Уже потом я узнаю, что Алька соорудил этот флибустьерский наряд специально для выходов в море: нынешним летом отец зачислил его юнгой на “Тавриду”.
Алька все машет рукой, а я приглядываюсь к нему — какому-то незнакомому, не прежнему. Дело, конечно, не в костюме. Я знаком с Алькой два года, виделся с ним последний раз прошлой осенью, и тогда он был коренастым, крепеньким пацаненком, а сейчас — тонкий и гибкий, как смычок от его скрипки. Вытянулся, а в плечах не раздался. И лицо худое. Выгоревшие космы торчат разлет.
Но улыбается Алька знакомо-знакомо.
— Здрасте!.. Мама велела сказать, что, если сейчас же не придете, ужинать не даст. И бутылку “Кальвадоса”, которую припасла, тоже не даст.
— Жуткая угроза, — говорю я. — Привет, Алька... Значит, этот обормот Роська все же проболтался...
— Трепло, — сокрушенно подводит итог папа Вихрев.
Но Алька бесстрашно признается:
— Это я проболтался. Роська мне, а я маме... Потому что вас нет и нет...
Он с хохотом увертывается от папашиного подзатыльника, подходит ко мне с безопасной стороны и берет за руку. Твердыми, намозоленными ладошками юнги.
Мы топаем вверх по хрустящей каменистой дороге. Алька слегка хромает, из-под зубчатой штанины у него выглядывает бинт.
 
Дома у Вихревых меня ждут бурные приветствия и тут же головомойка. Потому что “такое свинство и нарочно не придумаешь”. Приехать и сразу бежать на это ржавое корыто! Даже на минуту не заглянуть в дом! Пускай не для того, чтобы поздороваться с хозяйкой (на такое джентльменство не способны даже обычные нынешние мужчины, не говоря уж о парусных фанатиках), а хотя бы затем, чтобы поинтересоваться, как у ненаглядного дружка (кивок в сторону лохматого Альки) идут дела в школе! И в обычной, и в музыкальной. Может быть, дорогому гостю любопытно будет узнать, что это чадо, проучившись в пятом классе всего две недели, успело...
— Ябедничать нехорошо, — подает голос Алька и укрывается за книжным стеллажом, стоящим поперек комнаты.
— Ах, нехорошо... — произносит нараспев Людмила Васильевна, и ее очки загораются проблесками красного маяка. — Тогда иди и расскажи дяде Славе сам, как ты...
Там-м!! — раздается за стенкой железный удар и звон. У Роськи и Альки отношения довольно сложные, но в трудные минуты братья приходят друг другу на выручку. И сейчас Роська отвлекает “огонь на себя”: роняет не то поднос, не то крышку от кастрюли.
— О, погибель моя! — Мама Вихрева летит на кухню.
 
Потом в уютной кухне мы ужинаем и пьем чай. Олег рассказывает о недавнем шторме, когда “полетел” стаксель, а я о плаваниях нашей ребячьей флотилии по Верх-Исетскому озеру. У нас на уральских озерах морские волны не бушуют, но когда засвистит крепкий ветер, приключений тоже хватает. И разговор наш с Олегом затягивается.
— Штаги, оверштаги, ванты, курсы, галсы, — говорит Люда. — Как вы мне надоели!.. Роська, марш спать, носом в стакане булькаешь...
Роська неожиданно слушается, но требует, чтобы я рассказал ему на сон грядущий “приключенческую интересину”. Я иду в “кубрик”, где у Роськи и Альки двухъярусная корабельная койка, сколоченная отцом. Присев на край нижней постели, я придумываю историю про корабельного гнома-пенсионера. У меня и в мыслях нет, что через два года я напишу про этого гнома повесть...
Наконец я прощаюсь. Алька заявляет, что пойдет меня провожать. Люда пугается. Я шепотом ее успокаиваю: говорю, что мы погуляем, а потом я в свою очередь провожу Альку до дома, ничего с ним не случится. Люда разъясняет, что боится не “случаев”. Просто она уверена, что Алька проспит завтра школу. А главное, она убеждена, что он мне уже надоел до чертиков.
Но ни Алька мне, ни я ему не надоели. Мы даже и поговорить-то не успели как следует. И теперь мы отправляемся провожать друг друга. По Шестой Бастионной.
Я говорю:
— Давай попетляем.
Алька соглашается. Мы углубляемся в переулки Артиллерийской слободки. Длинно и рассыпчато звенят цикады В окошках уютный желтый полусвет или синеватое мерцание телевизоров. Издалека, со стадиона “Авангард”, долетает шум болельщиков, приглушенный и ровный, — видимо, там севастопольская команда заканчивает удачный матч с гостями. А здесь тихо. Только шастают в траве у каменистых изгородей кошки да изредка промчится стайка смеющихся ребятишек: наверно, играют в разведчиков. На маленькой площади — оранжевый костерчик. Похоже, что здесь у мальчишек нынче главный штаб.
Потом опять узкий переулок: ракушечные ступени, каменные стены у плеч, вверху — несколько ярких звезд. Мы шепотом переговариваемся. Алька не лишен воображения и соглашается, что здесь подходящее место для всяких приключений и сказок. Но скоро Алька наносит крепкий удар по моему поэтическому настроению. Я спрашиваю, как называется похожее на пальму растение, которое раскидало у забора перистые листья, и Алька пренебрежительно отвечает:
— А, это вонючка.
Я озадаченно кашляю, потом возражаю, что это название, во-первых, не научное, а во-вторых, обидное для такого красивого куста.
Алька заявляет, что научного названия не знает, а “вонючкой” эти кусты названы за дело.
— Вы потрите листок между пальцами и понюхайте.
Я так и делаю Да, запах не очень приятный. Но и не такой уж противный. Скорее просто странный. Я это говорю Альке, он пожимает плечами. Но скоро выясняется, что у Альки с этим растением личные счеты. Именно с “вонючки”, разросшейся в большое дерево, слетел Алька два года назад — в тот раз, когда оторвал себе ухо. (Кстати, эта история имела печальное продолжение: когда уже была снята повязка и Алька с приятелями прыгал по гаражам, играл в десантников, его ухватил за ухо местный пенсионер, один из тех, кто считают себя прирожденными воспитателями юношества. Ухо пришивали вторично.)
Должен заметить, что здешние мальчишки вообще лихой народ. Это особенно заметно, когда в какой-нибудь школе кончаются уроки и веселая толпа выхлестывается из дверей. Бинты на локтях и коленках мелькают, будто кто-то мелко разорвал чистую тетрадку и пустил по ветру клочки. Иногда среди этого мелькания неторопливо проплывает гипсовый лубок...
Но Алька даже на фоне здешних боевых компаний может считаться чемпионом по синякам и травмам. В позапрошлом году — ухо, в прошлом (когда я опять приехал в сентябре) — рубец на лбу и вывихнутый мизинец на ноге, сейчас Алька тоже “раненый”. Правда, на сей раз дело было самое обычное — ободрал колено о школьное крыльцо. Промыть бы да замотать — и никаких проблем. Но Алька, чтобы не расстраивать пришедшую на обед маму, торопливо натянул на открытую ссадину пыльные, старые джинсы. И конечно, засорил ее. Обнаружилось все вчера вечером. Расстройство и нахлобучка получились двойные: во-первых, из-за распухшего колена, во-вторых, из-за того, что Алька в этих жеваных и залатанных штанах, оказывается, ходил в музыкальную школу. В храм искусства!
Сейчас Алька слегка хромает, поэтому шагаем мы неторопливо. И разговор наш неторопливый и спокойный.
Но, когда разговор этот касается “храма искусства”, Алька мрачнеет:
— Неохота мне туда ходить...
— Ты же любишь музыку!
— Ну и что? Я и читать люблю. Значит, мне и книжки самому надо писать, да?
Аргумент неожиданный и потому неотразимый. Я решаю больше не касаться музыкальной темы.
Но когда мы опять выходим на Шестую Бастионную, я вспоминаю:
— К слову сказать, Шестой бастион, который был здесь в Первую оборону, называли музыкальным.
— Почему? — досадливо изумляется Алька.
— Там среди защитников было много любителей музыки. В одном из офицерских блиндажей даже стояло фортепьяно.
— И его не раздолбали ядрами?
— По-моему, нет. Видишь ли, этот бастион был самый крепкий в линии обороны...
Алька оживляется. Оборона, крепости, штурмы — это разговор интересный.
Шестая Бастионная идет почти точно по старой оборонительной линии — между Седьмым и Пятым бастионами. Я рассказываю Альке про укрепления, которые стояли здесь в середине прошлого столетия: батареи Шемякина и Бутакова, люнет Белкина, Ростиславский редут. И про людей, которые здесь воевали...
— А откуда вы все это знаете?
Я объясняю, что многое знаю еще с детства, из книжек. Кое-что мне рассказывал мой отчим.
Это был человек, немало хлебнувший в жизни, с характером тяжелым и неровным, но когда он говорил о временах Нахимова, то делался совсем другим. Однажды, кажется, в третьем классе, я заболел, и отчим, присев рядом со мной, начал пересказывать “Севастопольские рассказы” Льва Толстого. Почти наизусть. Как-то удивительно тепло, по-доброму. Эти рассказы да еще “Севастопольская страда” Сергеева-Ценского были его любимыми книгами.
Тогда же, посмеиваясь, отчим поведал мне, как из-за любви к севастопольской истории получил в гимназии переэкзаменовку. Учитель — старорежимный сухарь — наставил ему двоек, а в последний день учебного года вызвал, чтобы дать возможность снасти положение.
— Спросил не о чем-нибудь, а о Севастопольской обороне! Представляешь? Я подумал; вот счастье-то! И давай расписывать все в деталях: позиции, имена командиров, названия кораблей, Инкерманское сражение, Балаклавское сражение... Несет меня на волнах вдохновения, а он не перебивает. И вдруг звонок! И слышу я такие слова: “Вы не закончили ответ, я не могу поставить вам оценку. Придете осенью”. Вот так...
Отчима уже давно нет на свете. Оставшуюся от него книгу “Севастопольская страда” я берег долгие годы, а когда она потерялась, купил другую — в таком же издании...
И сейчас я по-прежнему люблю читать все о Первой обороне Севастополя. Конечно, я не считаю себя знатоком того времени, просто мне нравится делать в ту эпоху “глубокие рейды”.
 
Один из таких “рейдов” я совершил два года назад, когда Алька показал мне Шестую Бастионную. Уж раз моя судьба пересеклась с этой улицей, мне захотелось подробнее узнать, чем был знаменит Шестой бастион. В истории Крымской кампании он не так известен, как, скажем, соседний Пятый или центральные — Четвертый, Третий, Корниловский... Я помнил только, что именно с Шестого бастиона в день Инкерманского сражения Минский полк атаковал французские укрепления между Карантинной бухтой и кладбищем. Командовал вылазкой артиллерийский генерал Тимофеев. Это было славное дело: минцы сквозь огонь французских штуцеров прорвались на неприятельские батареи и заклепали большущие осадные гаубицы. Потом полк отошел к батарее Шемякина, и та встретила огнем французскую бригаду генерала Лурмеля, которая попыталась преследовать русских. Многие французы, в том числе и сам генерал, были сражены картечью насмерть, остатки бригады в расстройстве отступили...
Чтобы узнать о Шестом бастионе подробнее, я опять “закопался” в старые карты и схемы, в воспоминания ветеранов из трехтомного “Севастопольского сборника”, который вышел в свет больше ста лет назад, и в другие старинные книги — в те, что были у меня раньше, и в те, что сумел разыскать вновь, обходя московские букинистические магазины. Из двухтомной “Обороны Севастополя” Тотлебена, из “Восточной войны” Богдановича, из старого романа забытого писателя Лавинцева “Под щитом Севастополя” я узнал, что Шестой бастион был самым сильным сухопутным укреплением, когда высадились на здешнем берегу французы и англичане. Другие бастионы еще только строились или были едва намечены, а Шестой, хотя и тоже не законченный, представлял собой крепость с облицованными камнем насыпями и рвом, с оборонительными башнями. С тыла его замыкала каменная казарма. На поворотных платформах наготове стояли пятнадцать крепостных орудий. Прочность бастиона, видимо, и была причиной того, что интервенты ни разу не пытались его штурмовать.
Оборонительная линия, которая в Крымскую кампанию защищала от врагов Севастополь, на картах похожа на шипастую подкову. Концы “подковы” примыкают к берегу большой Северной бухты. А шипы — это бастионы. Линия была разбита на несколько дистанций. Шестой бастион стоял в центре первой дистанции, на правом фланге обороны.
Весной и летом 1855 года артиллерией первой дистанции командовал капитан-лейтенант Стеценко. Он сменил на этой должности убитых и раненых товарищей — тоже флотских офицеров.
До начала Севастопольской обороны Стеценко служил на флагманском корабле адмирала Корнилова “Великий князь Константин” и в то же время заведовал флотскими юнкерами. В первые дни боев юнкера вместе со взрослыми моряками ушли на бастионы, и это доставило Стеценко массу хлопот. Пятого октября, когда началась первая бомбардировка Севастополя, Стеценко среди свиста ядер, дыма и грохота разрывов метался по бастионам, разыскивая начальство, которое отдало бы приказ убрать юнкеров с передовых укреплений. Как всякий нормальный человек, Стеценко понимал, что война — не детское дело, а среди его воспитанников были совсем мальчишки... Начальства он не нашел и ребят из-под огня убрал своей властью. Позже он встретил Корнилова и доложил о своих действиях; адмирал распоряжения Стеценко вполне одобрил и приказал отправить юнкеров в Николаев.
Тогда Стеценко еще не знал, что оборона продлится почти год и что, несмотря на все разумные распоряжения, много севастопольских мальчишек сложат головы вместе со взрослыми защитниками... А Корнилов этого не узнал никогда: в тот же день вражеское ядро смертельно ранило его на Малаховом кургане...
Стеценко — человек невидной наружности, спокойной отваги и большого опыта — был истинно черноморским офицером, влюбленным в Севастополь и в свои корабли. Кстати, именно по нему и по сопровождавшим его казакам были сделаны первые выстрелы той давней Крымской войны. Во главе группы разведчиков, на виду у противника и вблизи от него, Стеценко наблюдал за высадкой вражеского десанта недалеко от Евпатории. И хладнокровно рассылал с казаками донесения начальству в Евпаторию и Севастополь.
Главнокомандующий Меншиков сделал опытного офицера своим адъютантом, и в этой должности Стеценко оставался до отставки князя, а потом перешел на бастионы.
В своих воспоминаниях Стеценко замечает, что большая часть первой дистанции была наименее опасным участком в обороне города. Видимо, это в самом деле так. Только безопасность здесь была очень относительная.
Осколки, ядра и штуцерные пули косили матросов, солдат и офицеров ежедневно. У Стеценко есть такие строчки: “За мое трехмесячное пребывание на бастионах многие командиры были убиты или ранены, некоторые выбыли по болезни, некоторые, возвратясь на свои места с худо зажившими ранами, почти все переконтужены или оглушены, и, сколько я помню, только один Белкин на своем опасном месте с начала до конца осады вышел невредим”.
Разумеется, и сам Стеценко каждый день был на волосок от смерти, но об этом не вспоминает. Однажды на Ростиславском редуте рядом с ним свистнуло ядро, подбило ближнее орудие и ранило комендора. Стеценко описывает этот случай лишь для того, Чтобы лишний раз показать спокойную храбрость и умение черноморских матросов: “Ходивший постоянно за мной ординарец бросился немедленно распоряжаться за комендора, и вместо подбитого новое орудие было поставлено и открыло огонь также быстро, как на самом взыскательном смотре; подобных примеров было множество”.
Стеценко отличался смелостью не только под огнем врага, но и в отношениях с начальством. Не так-то легко было спорить с генералами, но он решился на это, когда командование разработало план устроить передовые укрепления на кладбищенской высоте, впереди Шестого бастиона. Он доказывал, что удержать слабо укрепленные позиции, которые выдвинуты далеко вперед и оторваны от основной линии, не удастся. Доводы капитан-лейтенанта не убедили старших командиров. Четыре тысячи наших солдат полегли во время безуспешных попыток закрепиться на старом севастопольском кладбище. Уцелевшие вернулись на батареи первой дистанции, на Шестой бастион.
Траншеи англичан и французов неумолимо приближались к нашим позициям. Люди гибли и гибли. Орудия выходили из строя. А те, что оставались, требовали пороха и снарядов. Особенно прожорливы были глотки тяжелых бомбических пушек. Стеценко писал, что для батареи его дистанции тяжелые 68-фунтовые снаряды совсем перестали отпускать. Вместо них приходилось использовать пудовые гранаты, а под них подкладывать деревянные поддоны нужного калибра...
 
Все это я рассказываю Альке, пока мы бредем мимо неярких окошек Артиллерийской слободки, под цвирканье цикад и вечерние шорохи. Рассказываю о Стеценко не потому, что он какой-то особый герой, а потому, что совсем недавно прочитал его “Воспоминания и рассуждения” о Крымской кампании. Те, что Стеценко написал уже после, когда стал контр-адмиралом...
Алька слушает с интересом. Иногда переспрашивает. Требует разъяснения:
— Что такое поддоны?
— Это деревянные пыжи. Сперва в пушку "клали пороховой заряд, на него такой пыж — по калибру ствола, а потом уж ядро или бомбу. Пудовые гранаты из больших пушек без этого и не полетели бы: они же были почти вдвое меньше, чем полагалось для таких орудий...
— Все равно большие... Целый пуд... И как их бросали, такие тяжеленные?
— Это же не ручные гранаты. Так назывались разрывные снаряды...
— А у меня ручная есть. Только не старинная, а лимонка.
Я задерживаю шаг.
— Да пустая, — снисходительно говорит Алька. — Одна оболочка. Знаете, такая вся из квадратиков...
— Знаю, — сумрачно говорю я. Но Алька моей сумрачности не замечает. “Оружейная” тема подтолкнула его к воспоминаниям. Он рассказывает, что недалеко от яхт-клуба, на маленьком пляжике, волны вымыли из песка ящик с артиллерийским порохом. Конечно, тоже не старинным, а, наверно, от последней войны. Порох в пакетах разный — “лапша” и “семидырки”. В воде он раскис, но, когда высыхает, очень хорошо — с шипеньем и треском — горит в костре.
Тут я совсем останавливаюсь.
— Алька...
Алька, неторопливо объясняет, что это случилось не сейчас, а давным-давно, когда он был “совсем дурак, во втором классе”. А теперь того ящика и в помине нет и самого пляжика нет, а главное, Алька и его приятели поумнели и прекрасно знают, что это — не игрушки.
Я верю Альке. Но полного покоя уже нет. Я вспоминаю, как год назад видел на Шестой Бастионной короткую, почти незаметную сценку: горит, в газоне у тротуара игрушечный костерчик, сидят у него на корточках двое мальчишек лет девяти и смущенно, потерянно как-то смотрят в спину, пожилому седоусому мичману. А мичман идет от них ровным шагом и несет перед собой ржавую керосиновую лампу.
— Это я так подумал: лампа.
Помню, что такая лампа — плоская, круглая, с головой для стекла — была во время войны у наших соседей Шалимовых в Тюмени. Лешка Шалимов говорил, что она похожа на противопехотную мину...
А может, ничего не случилось? Может, правда лампа или другая безобидная железяка, нужная мичману для хозяйства? А мальчишки были не такие уж насупленные?
Может быть, на этот раз и так... И все же до скольких мальчишек война дотянулась своей ржавой лапой через долгие мирные годы. Дотянулась и вырвала из жизни...
Прошуршал зябкий ветерок, и разом замолчали цикады. Я подумал, что завтра, наверно, будет дождь.
— Пойдем домой, Алька...
 
Назавтра дождя не было, и мы опять гуляли вечером С Алькой. Вышли на высокий берег между Хрустальным мысом и яхт-клубом. Было тепло и безветренно, закат уже почти догорел, в море мигали огоньки. На Константиновском мысу, над старинным фортом тоже мигал красный огонь маяка. Его отражение вспыхивало в воде рубиновой стрункой.
— Ты там бывал? — спросил я Альку, показав на форт.
— Не, — вздохнул он. — Там же моряки хозяйничают, они всяких любопытных не любят.
— Может, и не любят, но иногда пускают. Если очень попросить... Хочешь туда завтра со мной?
— Ой-й, — сказал Алька. — Правда?.. Ой, а если мама не пустит? Она и так недовольна, что я много хожу. Говорит: “Ты хромой, тебе вредно...”
— Я проведу беседу... А ты старайся не хромать.
Назавтра Алька постарался не хромать и даже размотал бинт, уверяя, что все прошло. Кроме того, он ухитрился получить пятерку на уроке сольфеджио. Это настолько ошарашило его маму, что она и не подумала возражать против поездки.
Экскурсию эту устроили для меня работники Центральной детской библиотеки Севастополя. И сами тоже поехали. Маленький библиотечный автобус обвез нас вокруг Северной бухты, через Инкерман, и доставил к Константиновскому равелину.
Строгие знатоки фортификации постоянно напоминают, что называть этот форт равелином неправильно. Однако севастопольцы называют, и я буду поступать так же. У придирчивых читателей заранее прошу прощения. Еще в детстве я читал очерк Леонида Соболева “В старом равелине” о том, как семьдесят четыре краснофлотца с капитаном третьего ранга Евсевьевым и батальонным комиссаром Кулиничем удерживали эту старинную крепость. У них была важнейшая задача: обеспечить выход всех наших судов из Северной бухты, не дать немцам прорваться к берегу.
Очерк был написан в сорок втором году, почти сразу после окончания героической обороны Севастополя в Великой Отечественной войне. Соболев не знал тогда многих подробностей, многих имен. Он даже неточно назвал фамилию командира — Евсеев вместо Евсевьев. Но в самом главном Соболев был, конечно, абсолютно точен — в описании человеческого мужества. И когда я читал простые и твердые, как осколки крепостных стен, слова, у меня, у мальчишки, перехватывало горло. Так же, как в те часы, когда я смотрел кино “Малахов курган”. И даже сейчас мне кажется, что писатель Соболев — этот мужественный человек, отдавший всю свою жизнь флоту и литературе, — стискивал зубы, когда писал о защитниках равелина...
Краснофлотцы и командиры сделали все, что должны были сделать. Четыре дня — до назначенного приказом срока — отбивали фашистскую пехоту и танки. Потом те, кто уцелел, вплавь переправились на Южную сторону, в район Херсонеса. Мертвые навсегда остались в равелине. Они слились с кремнистой землей, с обугленными камнями форта, с морем. В полукруглом дворе равелина, среди высоких пирамидальных тополей, им поставлен памятник...
...Во дворе, замкнутом каменной подковой укрепления, 6ыл отчетливо слышен каждый шум каждый шаг по каменной крошке. И каждое слово отдавались в вогнутых стенах. Про последнюю оборону рассказывал капитан второго ранга, который встретил нас у входа в равелин. Он интересно рассказывал. Может быть, слегка заученно (видно было, что не первый раз ведет экскурсию), но все равно интересно. Небольшая наша группа окружила капитана кольцом. Ребятишек — детей, приехавших с библиотекарями, и Альку — пропустили вперед. Ребята слушали, задрав подбородки и округлив рты. Когда капитан сказал, что уцелевшие защитники равелина почти все благополучно добрались до своих, Алька шумно и облегченно вздохнул.
Потом наш хозяин стал говорить о давней истории форта, о прошлом веке. Здесь рассказ получился чуть сбивчивее, а кое-что капитан даже напутал. Я это не в упрек ему замечаю, ни в коем случае! В деталях путаются и маститые историки, и даже автор знаменитой “Обороны Севастополя” генерал-адъютант Тотлебен. Просто я объясняю, почему отвлекся от рассказа и стал смотреть по сторонам.
Был уже вечер, неожиданно зябкий и ветреный. По стенам, балкончикам и галереям крались сумерки. Ветер, плотный и ровный, шел с моря. Сюда, в каменный двор, он не залетал, но монотонно шумел над равелином и сгибал в одну сторону острые верхушки тополей. Над тополями в синевато-сером небе быстро двигались подкрашенные заходящим солнцем небольшие облака. Покачиваясь из стороны в сторону, реяли несколько чаек.
Хотя внизу ветра не было, неприятные сквознячки все же ползали над камнями. Алька поеживался. Он был в легонькой пионерской форме, в той, что прибежал из школы днем. Я накинул на него свой пиджак. Алька улыбнулся, но продолжал зябко перебирать ногами.
— Мерзнешь? — прошептал я.
— Да не... — тихонько отозвался Алька.
Капитан повел нас вдоль внешней стороны форта по узкой полоске суши. Два яруса широких амбразур сумрачно темнели в сложенных из каменных глыб стенах. Кое-где края амбразур казались обглоданными. Серовато-желтый камень там и тут был изрыт ударами снарядов и осколков. У берега плескалась небольшая зыбь: начавшийся недавно ветер не успел раскачать волну. Когда волны вырастут, пена примется хлестать по обветренным и обожженным войной стенам равелина...
Впрочем, не везде стены были такими. Кое-где мы увидели плиты ярко-белого инкерманского камня.
— Зачем это? — спросил я капитана.
Он разъяснил, что начинается ремонт и скоро весь форт покроют новенькой облицовкой. А в амбразурах доставят, как прежде, старинные пушки. Правда, это будут бетонные макеты, но издалека совсем как настоящие.
— Зачем? — это спросили уже и я, и Алька, и еще несколько человек. Даже очень скромный шестиклассник Алеша, который до сей поры не сказал ни слова, только смущенно мигал и улыбался.
В самом деле, зачем? Разве пережившей две страшные осады крепости нужна декоративная подмалевка? Разве следы от снарядов портят вид цитадели? И какой смысл закрывать крепчайший крымский известняк (его, говорят, теперь уже и не осталось в разработках) нынешним мягким строительным камнем? Для красоты? Но это все равно что старый, поставленный на вечный якорь броненосец стали бы покрывать белой кафельной плиткой.
Моряк пожимал плечами. Он был согласен с нами, но говорил, что ничего не поделаешь: деньги отпущены, планы составлены, работы начаты. И скоро Константиновский форт примет “обновленный” облик.
Так оно и вышло. Сейчас равелин уже не тот. Он стал аккуратнее, сменил свой древний песочный цвет на белый, исчезли следы развалин. Торчащие из амбразур орудия, может быть, и придают ему вид настоящей крепости, но это всего-навсего вид. Он производит впечатление лишь на приезжих экскурсантов. А один мой знакомый журналист, коренной севастополец, сказал, глядя на белые гладкие стены:
— Больничный корпус какой-то...
Но это было позже, года через два. А в тот раз мы шли вдоль еще настоящих стен Константиновского равелина и я трогал его настоящий камень — шероховатый и почему-то очень теплый.
Когда проходили мимо тыльной части форта, где еще сохранились развалины, Алька отстал (это деликатно не заметили). Скоро он бегом (и все еще прихрамывая) догнал нас. Мой пиджак летел за ним, словно казачья бурка.
Под конец экскурсии капитан предложил прогуляться по стене волнолома, которая тянулась от форта поперек бухты. Дамбу эту только что закончили строить. Она долина была защищать внутренний рейд от сильных волн, когда их гнали с открытого моря штормовые западные ветры.
По верху дамбы шла выложенная плитами дорога. Обращенная к морю сторона щетинилась бетонными ежами. В них все сильнее плескалось море. Поверхность воды была перламутрово-стальная. На горизонте лежало сизое облако, и темное большое солнце быстро погружалось в него.
Мы дошли до конца мола. Там, двигая заградительные боны, пыхтел буксир под флагом "вспомогательного флота. На нем уютно светились иллюминаторы. Мы двинулись обратно. Алька опять захромал, и мы с ним отстали. Он виновато глянул на меня, сказал “я сейчас” и заковылял вниз, хватаясь за бетонные зубья.
— Да что с тобой, живот, что ли, болит? — обеспокоенно спросил я. Подождал Альку с полминуты, потом глянул вниз.
Алька занимался не тем, чем я думал. Отворачиваясь брызг, он окунал в море руку. Повернулся ко мне и показал раскрытую ладонь. На ней лежал камешек разом с грецкий орех,
— Я его намочил, чтобы морем пропитался, — сипловатым полушепотом сказал Алька. И стал карабкаться ко мне. Я помог ему и спросил:
— Зачем тебе камень?
— Я его там, среди обломков, подобрал.
— Значит, на память?
— Ага. Я подумал, что скоро таких настоящих-то не найдешь. Стены замуруют, а осколки выметут.
“Да, он прав”, — подумал я и пожалел, что не догадался тоже подобрать камешек.
— А в море зачем макал?
— Но у вас же дома нету моря,
— Значит, ты это мне?
— Ага... Надо?
— Еще бы!
Я зажал камешек в левой руке, а правой взял Альку за мокрые пальцы, и мы пошли к берегу.
Было еще довольно светло, но форт казался темным. На его вышке вдруг часто замигала белая звезда прожектора.
— Как броненосец, — вдруг сказал Алька. В самом деле, приземистое здание с двумя рядами амбразур, с маячной башенкой и корабельной мачтой было похоже на выдвинувшийся от берега в море старинный броненосный корабль.
 
...По сути дела, севастопольские форты и были береговыми броненосцами, призванными защищать город с моря. Эту задачу они всегда выполняли гордо и до конца.
К началу первой осады, в 1854 году Севастополь оказался почти незащищенным с суши, но его береговая оборона была сильна. Вход в Северную бухту охраняли два форта — Константиновский и Александровский. За ними стояли по берегам бухты еще несколько каменных батарей (Михайловский равелин сохранился до сих пор).
Свою готовность к бою морские крепости Севастополя показали 5 октября, когда французы, англичане и турки начали первую отчаянную бомбардировку города. Наши наспех воздвигнутые батареи вели кровавую дуэль с сухопутными батареями врага, а к фортам придвинулся могучий иностранный флот. Корабли и крепости окутались дымом.
Результатом боя было то, что вражеские суда больше ни разу не отважились приблизиться к нашим береговым крепостям.
В прошлом веке в Британии жил-был контр-адмирал Коломб. Он написал известную в то время научную книгу “Морская война”. В 1894 году она вышла в России. Тогдашний наследник престола Георгий Александрович, который ведал военным флотом, всячески рекомендовал ее для изучения морским офицерам, а один экземпляр с собственноручной надписью даже преподнес выпускникам-гардемаринам Морского корпуса. Неведомыми путями эта книга через много лет попала в московский магазин “Книжная находка”, а оттуда перекочевала в мою библиотеку. Меня, разумеется, привлек не автограф монаршего наследника, а описания морских баталий и осад береговых крепостей. Тем более что пишет Коломб и о Севастополе.
Впрочем, тот день 5 октября (17-го по новому стилю) этот британский флотоводец вспоминает неохотно и высказывается туманно:
“Нет необходимости сделать больше, как отметить тот факт, что наши суда в Черном море, — главным образом парусные линейные корабли, — действовали против могучих русских фортов в Севастополе 17 октября 1854 года, как довершение в помощь бомбардированию с суши и одновременно с ним. Это была превосходная выставка, или зрелище доблести, но русские форты были не алжирские и не египетские; и затем к ним нельзя было подойти ближе 750 ярдов со стороны, избранной английским флагманским кораблем, так что результаты в пользу этого особенного метода атаки были на этот раз не более ободрительны, чем до тех пор”.
“До тех пор” автор описывал бомбардирование нашей крепости Свеаборг на Балтике, хотя оно произошло позже севастопольского. Этот бой тоже не принес славы флоту ее величества.
Автор “Морской войны” не совсем точен в своих описаниях. Английские корабли подходили к нашим батареям и ближе 750 ярдов (ярд — чуть меньше метра). Например, так поступил их пятидесятипушечный корабль “Аретуза”, который вел перестрелку с батареей Карташевского (недалеко от Константиновского форта). Впрочем, это и привело к тому, что после боя он отправился на ремонт в Константинополь.
Что касается “выставки или зрелища доблести”, то, очевидно, контр-адмирал Коломб имеет в виду такой эпизод. Четыре английских военных корабля — “Родней”, “Агамемнон”, “Сан-Парейль” и “Лондон” — втерлись в сектор к северо-западу от Константиновской батареи, который почти не накрывался выстрелами русских орудий. Там эти корабли с дистанции в 450 сажен громили верхнюю открытую площадку форта из ста пятидесяти девяти пушек. Форт мог отвечать лишь из двух орудий...
Константиновская батарея пострадала в тот день больше всех береговых укреплений. Из четырехсот семидесяти человек там оказалось пятьдесят контуженых и раненых, шестеро были убиты. Верхняя площадка была разрушена, двадцать два орудия из двадцати семи, стоявших на ней, разбиты. Но большая часть пушек стояла в казематах, и там ни одна не пострадала. Форт продолжал громить врага. Вступившие с ним в бой корабли были изрядно потрепаны. На “Лондоне”, “Кине” и “Агамемноне” полыхали пожары...
Нет, не принес успеха союзной эскадре англичан, французов и турок бой с русскими фортами, хотя с кораблей действовало в восемь раз больше орудий, чем с наших береговых батарей. Вражеские суда загорались. Теряли рангоут. Получали десятки пробоин. Французский адмиральский корабль был продырявлен пятьдесят раз, причем трижды в подводной части. Бомба снесла у него кормовую палубу, ранены были многие офицеры из штаба адмирала Гамелена, корабль горел. Британский “Альбион” получил девяносто три пробоины, у него были сбиты мачты.
В тот полный орудийного грохота и смертей день русские береговые батареи потеряли ранеными и убитыми сто тридцать восемь человек, эскадра противника — пятьсот двадцать. Причем только англичан и французов. Потерь турок мы не знаем.
...В августе 1855 года, когда французам удалось захватить Малахов курган, защитники бастионов взорвали укрепления на Корабельной и Городской сторонах и по наплавному мосту в полном порядке отошли на северный берег бухты. Враг занял горящие развалины южной части Севастополя.
И что же?
Перед ними лежала водная полоса рейда, а на другом его берегу был все тот же Севастополь. Валы бастионов и несокрушимые каменные крепости. Чтобы взять эту часть города, нужно было форсировать бухту или обойти ее и снова начинать осаду — такую же, как на Южной стороне. Измотанная армия интервентов была совершенно неспособна к таким действиям. Это понимали обе воюющие стороны. Война перестала быть войной пушек и сделалась войной дипломатов, которые спорили об условиях мира.
На совести этих дипломатов — итог всей Крымской кампании. А Северная сторона с ее укреплениями осталась непобежденной частью Севастополя.
 
Обратно ехали в сумерках. В автобусе горела желтая лампочка. Все устало молчали, только мы с Алькой переговаривались вполголоса.
— Жаль, что в казематах не успели побывать, — вздохнул Алька. — Интересно, как там...
— Да ничего особенного, — утешил я. — Пушек там сейчас все равно нет.
— Ну и без пушек интересно.
Тогда я стал рассказывать Альке, что казематы — это просторные помещения с амбразурами в стене двухметровой толщины. Каждый каземат был разделен поперечной стенкой с проходом. В передней части стояло орудие, а в задней жили комендоры. Большинство пушек стреляло ядрами весом в двадцать четыре фунта, то есть примерно в десять килограммов. Деревянные парусники и пароходы тех времен легко загорались от каленых ядер. Чтобы раскалять ядра, в Константиновском форте, были устроены шесть специальных печей...
— А пианино?
— Что “пианино”? — изумился я.
— Там его не было? — хитровато спросил Алька. — Ну, как на Шестом бастионе?
— Н-не знаю... По-моему, нет.
— И ничего, жили люди, — сказал Алька.
Автобус довез нас до причала на Северной стороне, оттуда мы на катере переправились к Графской пристани, прямо в центр города. Здесь было тепло, и Алька отдал мне пиджак. Я перекинул его через локоть. В кулаке все еще держал Алькин камешек. Он уже высох, но когда лизнул его, оказалось, что на крошечном кусочке Константиновского равелина сохранилась морская соль. Алька заметил, что я коснулся камня губами и сказал чуть снисходительно:
— Он долго соленый будет... если часто не лизать.
— Часто не буду, — пообещал я.
Алька коротко улыбнулся, но вдруг спросил очень серьезно:
— А вы знаете песню “Севастопольский камень”?
— Еще бы. С детства помню...
— Я тоже. И папа. Он ее на трубе играет.
— Песню?
— Ну, это не совсем песня. Это целая такая пьеса музыкальная. Фантазия на. темы песен о Севастополе. Хотите послушать?
— Хочу, конечно...
— Тогда пошли! Еще успеем!
— Куда?
— Папин оркестр сегодня на Приморском бульваре выступает. Тут, совсем рядышком... Слышите?
Я и в самом деле услышал в отдалении упругие голоса труб.
...Все скамейки перед эстрадой были заняты, нам пришлось встать у края площадки. Но так было даже удобнее — лучше видно.
Над головами у нас, в гуще деревьев, качались цветные лампочки, а белая раковина эстрады сияла ярким светом. И трубы сияли. И форменные пряжки, и якоря на фуражках и ленточках. Я впервые увидел Алькиного отца в морской форме — в рубашке с погонами главстаршины и фуражке с “крабом”.
Оркестр играл долго — марши, вальсы и, кажется, что-то из “Кармен-сюиты”. Я уже занервничал: вернемся поздно — влетит нам от Алькиной мамы. Но Алька мой осторожный шепот не слушал и прирос к месту.
Наконец объявили “Голоса Севастополя”. Олег Вихрев поднялся и встал впереди оркестра.
Трубы сначала зазвучали глухо, медленно, и я узнал суровую мелодию “Севастопольского камня”. Она была похожа на тяжелый накат усталых волн. Потому что печальная песня... Но Олег вскинул трубу, подхватил мелодию, как бы поднял ее, и она зазвучала по-иному — непобедимо и дерзко. А потом смешалась с другой музыкой, с мотивами иных песен — с “Легендарным Севастополем”, “Севастопольским вальсом”, с “Вечером на рейде”... Голоса этих песен переплетались, рождали новую музыку, в которой был и грохот прибоя, и звон корабельных колоколов, и блеск приморского праздника...
Затем как напоминание издалека снова пришла песня о легендарном камне. И Олег Вихрев опять подхватил ее голосом своей трубы, заставил звучать тревожно и высоко, а потом перевел на новый мотив и закончил музыку ясной, слегка печальной мелодией, похожей на ту, что играют на палубах горнисты во время вечернего спуска флага.
Секунды три люди сидели тихо, словно еще ждали чего-то. Наконец захлопали — громче, громче. Я тоже. Алька хлопать не стал. Решил, наверно, что неловко: получится, будто хвастается отцом. Но лицо у него было счастливое. Когда шум утих, Алька спросил:
— Хорошо, да?
— Да... 
— Я больше всего люблю, когда папа это играет.
— А сам не хочешь стать музыкантом, — не удержался я.
Алька сразу набычился:
— Потому что ему нравится играть, а мне нет. Я слушать люблю, а играю плохо.
— Вовсе не плохо...
— Ну, все равно. Мне не нравится.
— А что нравится?
Алька вроде бы не расслышал. Через полминуты он сказал:
— А мы с папой модель строим. Трехмачтовый фрегат. С алыми парусами.
...Теперь этот фрегат стоит в комнате Вихревых, на широкой застекленной полке, перед книгами. Замечательный корабль, как настоящий...
Алька так и не стал скрипачом. После восьми классов он поступил в училище, чтобы сделаться корабельным плотником. Огорченной маме он сказал, что это одна из самых древних профессий. И самых почетных. Между прочим, Петр Первый тоже был корабельный плотник. Мама ответила, что Петр Первый был не только корабельным плотником, но и (между прочим!) императором России.
Алька заявил, что императором быть не согласен. Эта профессия нравится ему еще меньше, чем скрипач. Папа добавил, что если бы Петр Первый не был корабельным плотником, он не построил бы российский флот и не стал бы Петром Великим. Этим папа отвлек мамино внимание на себя. Мама повернулась к нему, чтобы изложить свою точку зрения на Петра, на историю российского флота, на профессию плотника и на него, на папу.
Но тут отвлек на себя внимание Роська. В кухне он уронил на пол алюминиевую кастрюлю, в которую мама сложила помытые ложки и вилки...
 


 

<< Содержание цикла >>

Русская фантастика => Писатели => Владислав Крапивин => Творчество => Книги в файлах
[Карта страницы] [Об авторе] [Библиография] [Творчество] [Интервью] [Критика] [Иллюстрации] [Фотоальбом] [Командорская каюта] [Отряд "Каравелла"] [Клуб "Лоцман"] [Творчество читателей] [Поиск на сайте] [Купить книгу] [Колонка редактора]


© Идея, составление, дизайн Константин Гришин
© Дизайн, графическое оформление Владимир Савватеев, 2000 г.
© "Русская Фантастика". Редактор сервера Дмитрий Ватолин.
Редактор страницы Константин Гришин. Подготовка материалов - Коллектив
Использование любых материалов страницы без согласования с редакцией запрещается.
HotLog