Все входит в рамки
Я долго не мог уснуть. Мелодия про аистенка никак не уходила от меня. В бабушкиной комнате слабенько, дребезжаще били часы. К их звону давно все привыкли, никого он не будил.
А еще звучала, как струнный механизм, бабушкина кровать. Она тоже была старинная – со спинками, похожими на решетки готического собора. Раньше бабушка спала на ней в садовом домике.
Вскоре после полуночи подул шумный ветер. О наружный жестяной подоконник застучали капли. “Вот и лету конец”, – подумал я уже сквозь сон.
Однако утром опять было солнечно и тепло. Даже лучше, чем вчера. Ветер прогнал запах дыма, а дождь, видимо, пригасил торфяной пожар.
Родители ушли, когда я еще спал. Не стали будить. Когда поднялся, бабушка сказала:
– Спишь до десяти. Совесть-то есть?
Я сказал, что нету.
– Зато есть вот что! – И наконец отдал ей акварель со старым домом.
Ну, бабушка засияла! Даже поцеловала обожженную рамку.
– Я ее, бедную, сохраню на память. А картинку вставлю в новую. Такую же рамку, конечно, уже не найти, ну да ладно, главное, что сама акварель цела... Ивушка – ну до чего же славный мальчик! Умница!
– А я? Кто догадался туда поехать?
– И ты... Ешь яичницу и садись за уроки.
– Я же вчера был только на литературе.
– Ее и учи.
– А по ней ничего не задали.
– Тебе всегда “ничего не задали”... Тогда чисти штаны, которые вчера извозил. Потом пойдешь в “Овощи-фрукты” за капустой.
– Если будешь меня мучить, не отдам еще одну вещь.
– Это какую же?
– А ты забыла!
– Выкладывай!
Я достал из кармана безрукавки железный гребешок.
– Сперва просила, а потом не вспомнила...
– А! Давай, давай! Пригодится.
– Знаю, – хихикнул я.
– Что ты знаешь?
– Что п р и г о д и т с я.
– Ну-ка, марш в магазин!
Гребешок и правда пригодился.
Когда я пришел из школы и бесшумно отпер дверь, бабушка это не услышала. Я снял кроссовки и на цыпочках подошел к ее комнате.
Бабушка сидела на кровати, перед табуретом. На табурете стояло блюдце с молоком и хлебными крошками. Бабушка гладила гребешком ладонь, улыбалась и что-то шептала.
Я кашлянул у приоткрытой двери. Бабушка быстро воткнула гребешок в волосы. Взялась было за блюдце, но поняла: прятать поздно. Я был уже в комнате.
– Стучать надо, молодой человек.
– Колдуешь, да?
– Что за глупости!.. То есть не ваше дело, сударь.
– Квасю надеешься приманить, чтобы пришел на новую квартиру. Ну и правильно. Он теперь, небось, бездомный-беспризорный...
– Напрасно ты иронизируешь.
– Ничуть не ир-рор... тьфу... низирую. С домовым всякое жилье уютнее.
– Квасилий не домовой! Он... просто Квася, вот и все. Мой приятель.
– Все равно из породы домовых. А кто еще-то?.. Ну ладно, ладно, молчу.
– Надеюсь, ты не станешь откровенничать с родителями о моих старческих причудах?
– Я, по-твоему, кто?! И никакая ты не старческая. Ты это... дама средних лет.
– Данке шен.
– Биттэ зэр.
– А как дела в школе? Надеюсь, сегодня никаких историй не было?
– Была...
– Господи, что еще?
– Ба-а... Я с ним помирился.
В школу я в этот день пришел к самому звонку. Почти никто не вспомнил о вчерашнем. Вальдштейн на меня не смотрел, остальные ребята смотрели и раговаривали нормально. А Клавдия Борисовна решила, видно, что дома мне устроили “семейную профилактику” и можно на этом дело закрыть.
Только Настя за меня тревожилась. Едва начался первый урок, немецкий, она толкнула мою ногу коленкой. Коленка была холодная, гладкая и такая... у меня все внутри отозвалось тайным замиранием. И мелькнуло в голове, что ради такого случайного касания можно было бы ампутировать самые дорогие штаны, а не только этот обгорелый утиль. Но если бы эту мысль угадал хоть кто-то, я сгорел бы на месте, как канистра с бензином. Я даже перед собой-то молча застонал от навалившейся стыдливости. Но под ней, под стыдливостью этой, шевелилось что-то вроде теплой пушистой гусеницы. Пусть толкнет еще разок, а?
И она толкнула еще разок, покрепче.
– Ты уснул, что ли?
– А? Нет... Что?
– Я спросила: дома сильно ругали?
– Меня? Нисколько!
– Тогда хорошо... Я за тебя переживала.
– Ну и зря... – И я начал с нашей третьей парты старательно подсказывать несчастному Шурику Лапину, которого вызвали к доске и заставили делать перевод незнакомого текста.
– Руих, биттэ, майн либер Иволгин, – попросила добродушная “немка”.
– Энтшульдиген, биттэ, Нина Петровна.
– То-то же, – сказала она уже по-русски. А я опять “отрубился” и стал тайно ждать: не толкнет ли меня Настя снова. И, по правде говоря, ждал на всех уроках, хотя порой меня настигало понимание, что лучше бы провалиться куда подальше... А на последнем уроке дошел до сверхнахальства – толкнул ее сам.
– Ты чего?
– Нась... я... узнать хотел. Я забыл, у тебя какого октября день рождения? Пятнадцатого или шестнадцатого?
– Пятнадцатого.
– Это хорошо.
– Почему?
– Я подумал: вдруг в гости пригласишь?.. Это шутка...
– А я правда приглашу. Без шуток.
– Ну, тем более хорошо. А то шестнадцатого мне надо на другой день рождения.
– К кому?
– Тоже... к одной девчонке.
Я думал, она скажет “у, какой ты” и толкнет меня коленкой снова. Но Настя притихла и стала смотреть в окно.
После урока мы вышли из школы вместе. Один квартал нам было по дороге. Настя сперва молчала, потом будто вспомнила:
– Да, насчет дня рождения! Шестнадцатого октября ведь будет понедельник. Та девочка... она, наверно, решит праздновать в выходной, как и я...
– Да я не на праздник. Зайду, отдам подарок – и в школу.
Настя сказала ужасно безразличным тоном:
– А она кто? Наверно, из твоей бывшей гимназии?
– М-м... да! Из нее.
– Наверно, из твоего бывшего класса?
– Да из первого класса она! Ей семь лет стукнет! Это сестренка моего товарища, в том дворе, где мы раньше жили. А ты что подумала?
– А я вот нисколечко ничего не подумала. Просто сказала про понедельник. А ты думаешь, что я подумала?
– Я думал, что ты подумала, будто я думаю, что... тьфу!
Мы засмеялись.
– Ты меня под партой так ногой стукнул, что до сих пор в суставе гудит...
– Я?! Тебя?! Когда?!
– Даже и внимания не обратил. А у меня синяк. Вот, смотри...
Я с готовностью посмотрел. Даже присел.
– Нету никакого синяка. Даже пятнышка нету.
– Недавно еще был.
– Ну, я нечаянно...
– Ладно уж...
Скоро мы разошлись. Она в Комаровский переулок, я на свою улицу Урицкого.
Урицкий был, говорят, какой-то деятель ЧК, помощник Ленина, и его застрелили. Нынче в городе многие большевистские названия переименовали, а про это, наверно, забыли. Может, потому что на окраине. Кстати, говорили здесь не “улица Урицкого”, а просто “Урицкая”.
Ну вот, шагал я, улыбчивый такой, на свою Урицкую, и вдруг сзади:
– Иволгин! – нерешительно так.
Я оглянулся. Сзади шел Вальдштейн.
Я остановился. Он тоже остановлся. Свою потрепанную спортивную сумку он держал в руке на длинном ремне и качал ее, как маятник. И смотрел на нее.
– Ну, что? – сказал я.
Он быстро взглянул на меня и опять – на сумку.
– А мы... с тобой, оказывается, в одном доме живем...
– Да? – сказал я без всякого выражения.
– Да... Только в разных концах. Ты в восьмом подъезде, а я в первом. На четвертом этаже...
Я пожал плечами:
– Ну, что ж... – Я не хотел его отшивать, но и что сказать, не знал. Постоял секунду и пошел. Вальдштейн догнал меня, зашагал сбоку и чуточку позади.
– Иволгин...
– Что?
– Ты очень на меня злишься, да? За то дело...
– Вот еще! – сказал я искренне. – Чего мне злиться? Тебе же попало, а не мне!
– Ну... у тебя ведь тоже были неприятности.
– С какой стати? Ничего у меня не было!
– С уроков прогнали...
– Вот беда! Погулял, в гости сходил... Одно удовольствие.
– Тогда хорошо, – вполголоса отозвался Вальдштейн. С полминуты мы молчали. Потом:
– Ты не думай, что это я Клавдии нажаловался. Я дома сказал, что просто ударился, а мать не поверила, в школу пошла. А там в учительской Клавдия и Андреич. Он-то им все и выложил...
Я придержал шаги, чтобы Вальдштейн оказался совсем рядом. Он шел и пинал свою сумку тощей поцарапанной ногой. Один раз запнулся, чуть не полетел носом. Оглянулся испуганно. Я чуть не наткнулся на него. Мы оказались лицом к лицу. И тогда я спросил:
– Послушай, Вальдштейн. А если бы я поверил, что у тебя дружки-рэкетиры, и принес бы деньги? Ты бы взял?
Он ответил тихо, но сразу. И мне показалось – без хитрости:
– Да ты что... Это же я так, просто... Подумал: может, есть кто-то еще...
– Что “еще”? – спросил я довольно беспощадно.
Он пнул сумку изо всех сил и признался отчаянным полушепотом:
– Еще больше... слабовольный, чем я... Тебе же Пшеницына, наверно, описала, как меня тут... как ко мне прискребались...
– Ничего она не говорила, – соврал я. – Мы про тебя вообще не разговаривали.
Он, по-моему, не поверил.
Тогда я сказал:
– Думаешь, я не понимаю, какая это жизнь, когда тебя изводят? Думаешь, я... такой уж крутой, что ли?
Он помолчал, и в молчании мне почудилась благодарность. Потом спросил:
– А трудно учиться в гимназии?
– Там больше уроков, чем тут. Два иностранных да еще всякие “Эстетики”, “Истории искусств”... И зачеты, зачеты...
– А правда, что там у вас провинившихся розгами дерут?
Я остановился, заморгал:
– Ты что? С телевышки грохнулся?
– А у нас говорили... Ну, там же гимназия, старые порядки.
– Такие порядки в гимназиях при крепостном праве были! А сейчас... обыкновенные. Только, если получишь двойку или на уроке вертишься, сразу: “Здесь гимназия! Хочешь валять дурака – иди в обычную школу!” А где они в центре обычные-то? Куда ни ткни – лицей, экономический колледж, французское обучение, математический уклон... И везде конкурс.
– И ты по конкурсу поступал?
– Естественно. Родители и бабушка испереживались...
– А ты?
– Мне семь лет было! Все до лампочки...
– А сейчас жалеешь, что ушел?
– А вот и нет! Надоело все время по струнке ходить, здесь свободнее...
– При Клавдии-то!
– А что Клавдия? Покричала и отошла. Вам бы нашу директоршу!
– Это Клавдия про ваши порядки говорила. Был у нас в прошлом году один... гад такой, по кличке Кузов. Клавдия ему однажды на собрании выдала: “Вот в гимназию бы тебя! Там с тебя вмиг спустили бы три шкуры!”
– Она же это в переносном смысле!
– А все подумали, что по правде.
“Не все, а ты, – подумал я. – Видать, и правда тебе часто достается дома...”
– Этот Кузов... он больше всех ко мне прискребался, сволочь. Другие-то не очень, а так, на него глядючи... Он не то чтобы рукам волю давал, а больше словами: “Вальдштейн, Кронштейн, Рабинович, Бубенштейн. Привет родственникам в славном Тель-Авиве...”
– У тебя там есть родственники? – удивился я.
– Откуда? У меня дед из Казахстана, там много немцев. Поэтому такая фамилия. Сам погляди, разве похоже, что я еврей?
Я хмыкнул:
– Ты будто оправдываешься. А что, если еврей?
Вальдштейн кинул сумку на ремне за спину, подтянул свои камуфляжные бермуды. Пошел прямее. И глянул прямее. И глаза у него были, оказывается, не рыжие, а светло-коричневые.
– Тогда бы я гордился, что еврей. Среди евреев много великих личностей. Но у меня все в роду русские, кроме деда, да и тот немец лишь по отцу. Он даже языка не знает. Знает только, что фамилия означает “лесной камень”.
– Правильно! А “Вальдберг” означает “Лесная гора”, – вспомнил я. – У моего пра-прадедушки была жена Вальдберг, Марта Карловна. До свадьбы она гувернанткой служила... У пра-прадедушки в полку были неприятности из-за того, что женился на нерусской да на бедной... Мне бабушка рассказывала, а ей – ее мама...
– А кому какое дело, на ком он женился?
– Ну как же! Его императорского величества Александра Второго кавалергардский полк, такая аристократия. Там свои правила были... Но его благородие поручик Лев Андронович Шеметилов-Гальский оказался выше сословных предрассудков... – Я понял, что говорю словами и тоном бабушки. И сменил акценты: – Ну, он вообще такой был дядька, лихой...
Я, наверно, что-то напутал в названии полка. Толком ни я, ни бабушка его не знали. Но на Вальдштейна это произвело впечатление.
– Ух ты! Значит, у тебя придворные предки!
– Да какие там придворные! За душой ничего, кроме звания! Пра-прадедушку из-за бедности взяли в кадетский корпус на казенный кошт. Ну, то есть на бесплатное содержание... А в корпусе, вот там в самом деле виноватых драли почем зря. Хоть ты барон, хоть граф, хоть князь...
– Это он сам тебе говорил?
Я опять чуть не упал.
– Вячик, да ты что! – Так я его впервые назвал по имени, машинально. И у Вячика странно, как-то вопросительно дрогнуло лицо. И я смутился. И торопливо заговорил дальше: – Он же мой п р а – п р а д е д у ш к а! Он умер сто двадцать лет назад! То есть погиб на дуэли. Какой-то офицер обидел женщину, и Лев Андронович дал ему пощечину... – Ой! Мне словно язык прижгло. Вспомнил, какой оплеухой наградил я в субботу Вальдштейна. Но он, видать, не вспомнил, слушал, приоткрыв рот.
– Ну, а потом они стрелялись. И пуля попала пра-прадедушке прямо в сердце... А сын его, отец моей бабушки, родился через месяц после дуэли... Они с матерью, Мартой Карловной, сперва очень бедно жили, но потом он стал студентом, выучился на инженера по строительству железных дорог, стал зарабатывать... И почти сто лет назад построил на свои деньги дом в нашем городе. Раньше-то они жили в Петербурге, а потом переехали сюда, когда здесь магистраль прокладывали... А этим летом дом сгорел, ничего не осталось. Только маленькая картина с видом дома. Да и у нее рамка обгорела наполовину...
Вячик не стал расспрашивать про пожар. Может, не решился, а может, слышал про него от ребят. Он сказал:
– Рамку ведь можно сделать другую. В точности такую же.
– Такую теперь не сделают, старинная работа...
– Ну, почему не сделают! Знаешь сад с фонтаном у центрального универмага? Там художники свои картины продают. А разные мастера – всякие свои изделия. Художественные. И там я видел одного, который деревянной резьбой торгует. Фигурки всякие, шкатулки, маски. И рамки тоже. Прямо как кружево.
Я бывал, конечно, в этом сквере у ЦУМа, но резчика не помнил. Но не будет же Вячик врать, зачем ему это?
– Я скажу бабушке... Но, наверно, такая рамка будет стоить не меньше телевизора.
– Можно спросить, поторговаться...
Я кивнул: можно, конечно.
Мы были уже дома. У первого подъезда.
– Ну вот, – неловко сказал Вальдштейн. – Я пришел.
– Ага... Я тоже пойду. Пока... – И зашагал вдоль газона. И почувствовал: Вальдштейн смотрит вслед. Я оглянулся. Он и правда смотрел, не ступая на крыльцо. Тогда я сказал:
– Вячик...
– Что?! – У него это как-то звонко получилось, на весь наш длинный двор.
– Ты не знаешь, эти мастера у ЦУМа каждый день торгуют или только по выходным?
– Каждый! Но в выходные их там, конечно, больше...
И тут я сказал прямо:
– Давай я завтра зайду за тобой, когда в школу...
– Давай! Я буду смотреть с балкона! Вон с того!
И мы стали вместе ходить в школу.
Мы привыкли друг к другу. Иногда казалось даже, что я знаю Вячика давно. Ему про меня, наверно, так же казалось. Потому что однажды он решился на откровенный вопрос:
– Тебе нравится Пшеницына?
“Рехнулся, да?.. Ничуточки не нравится!.. Тебе-то что?! А если да, какое твое дело!..” – запрыгало у меня в голове. Я вздохнул и сказал:
– Да... А что?
– Ничего. Рад за тебя, – сказал он. И тоже вздохнул.
Это было в субботу (и все еще стояло лето). А в воскресенье мы с бабушкой поехали в центр, к ЦУМу.
Там, в сквере с фонтаном, и правда были не только живописцы с их картинами. Разные мастера продавали множество изделий: коврики ручной работы, гипсовые фигурки, керамические вазы, кукол из цветного пластика, всякие сувениры из самоцветов и еще много чего. Толстый дядька держал даже большую модель фрегата.
Нашли мы и резчика по дереву. Это был мужчина с короткой клочковатой бородой, но не старый. Приветливый такой, живой. Он торговал деревянными масками, гномами и бабами-ягами. Бабушка объяснила ему, что к чему, показала обгорелую рамку.
Мастер ухватился за нее с интересом.
– Да-а, работа... Повторить такую – дело сложное. Времени потребуется немало.
– А денег? – откровенно спросила бабушка.
Резчик почесал в бороде обгорелым углом рамки.
– Я думаю, не меньше чем... – И назвал сумму. “Ого-го! Две зубных пломбы с хвостиком!” – прикинул я.
Но, с другой стороны, и работа какая...
– А в общем, видно будет, – решил мастер. – Вы, сударыня, сделайте любезность, через месяц навестите меня на этом месте. Или позвоните мне домой... Гоша, дай телефон.
Рядом с мастером сидел грузноватый круглоголовый парнишка. Он был похож на Игоря Тулеева из нашего класса, только покрупнее. И этот Гоша привычным движением вынул из кармана пестрой рубахи бумажный билетик с телефонным номером. Протянул не бабушке, а мне, потому что я оказался ближе.
Когда мы вернулись, мамы и отца не было, ушли к знакомым. В прихожей бабушка вдруг прижала палец к губам.
– Тихо... Ты слышишь?
– Нет, ничего не слышу.
– Вот именно, – значительно сказала бабушка.
Я понял: нет привычного тиканья!
Часы в бабушкиной комнате остановились. Гири были подтянуты, но маятник висел неподвижно.
Думаете, мы огорчились? Бабушка вся засветилась. А я прошептал:
– Квася, да?
– Неужели он здесь? Проказник...
Я поставил к часам табурет, добрался до механизма. Нажал, где нужно. Качнул маятник. В этот момент я почти верил, что мохнатый Квасилий сидит за часами и лукаво слушает тиканье.
Бабушка с удовольствием сказала:
– Ну вот, все входит в свои рамки.
Тогда я не выдержал. Потому что Квасилий это хорошо, но все-таки...
– Бабушка, давай заведем котенка!
– Стоит подумать, – неожиданно охотно сказала она.
– А ты не раздумаешь? Ты ведь не хотела никак...
– Да. Потому что боялась, что придется опять хоронить беднягу. Но теперь-то, я надеюсь, кот меня переживет...
– Опять ты про свое! Это у тебя любимая тема! Что за привычка все время говорить о помирании!
– А что здесь такого? Это вполне естественно.
– Ага, “естественно”! Если этого все время бояться, можно помереть раньше времени!
– Нет, у меня “раньше” уже не получится. Это во-первых. А во-вторых, я вовсе этого не боюсь.
– Уж будто бы...
– Конечно! Страшно и обидно умирать молодым, которые мало жили, мало видели, мало успели... А старикам-то чего бояться? Конечно, грустно расставаться, но зато впереди два вполне приемлемых варианта...
– Какие? – опасливо спросил я.
– Если верить моему любимому поэту Маршаку, после смерти
Не будет даже тишины,
Не будет темноты.
Значит, никаких проблем, на нет и суда нет... А если верить другим умным людям, в том числе и знаменитым ученым, душа бессмертна. Одни говорят – она уходит в иные миры, другие – что она вселяется в нового человека. Неизвестно, будет ли т а м лучше, чем здесь, но это уже другой вопрос. В конце концов, если впереди бесконечность, может в ней перепасть на нашу долю и что-то хорошее. По-моему, даже интересно, а?
Я сумрачно пожал плечами. В словах бабушки был, конечно, какой-то просвет. Но думать на такие похоронные темы я не любил. Не любил даже строчку про “любовь к родному пепелищу”, потому что дальше была другая: “Любовь к отеческим гробам”. Тут Александр Сергеевич, по-моему, намудрил. Как можно любить гробы? Он, конечно, имел в виду могилы, но все равно зябко от этого...
Чтобы не думать больше про такое, я пошел к Вячику, и мы на его велосипеде отправились кататься по ближним улицам. Один на педалях, другой на багажнике, по очереди.
Навестили Настю Пшеницыну в ее деревянном доме на берегу Стеклянки. Она вытащила из сарая свою складную “Каму” и поехала с нами.
Вечером, перед сном, я проходил мимо бабушкиной комнаты. Дверь была приоткрыта.
Бабушка сидела, прислонившись к кроватной спинке. Тем самым гребешком расчесывала распущенные волосы. Они у нее совсем не старушечьи: хотя и с сединой, но густые, длинные. Бабушка о чем-то тихо говорила. С собой?
Я отошел на цыпочках. Потому что на узорчатой спинке кровати устроилось мохнатое серое существо размером с плюшевого мишку. В красной безрукавке. Хотите – верьте, хотите – нет. Можете считать, что мне показалось...