Глава 15
Из варяг да в греки
Серебряная греческая денежка была слепая, боковой очерк личика
почти стерся, и тем не менее наверху за одну такую вот денежку
долгонько бы пришлось горб ломать. Лошадку на нее в слободе, положим,
не купишь, а вот овечку — за милую душу, да еще и скажут, что
переплатила. Особливо теперь, после указа, когда берендейки, по
слухам, обесценились вконец — полено и полено...
Чернава вздохнула и отправила тусклую монету в ларец, где уже
сияла горстка серебра, полученного намедни от Перенеги — за порчу.
Упрятала нажитое в сундук и устремила взор на точеные идольцы,
расставленные торчмя вдоль стены. Это ей Малуша присоветовала:
попадется куколка покрасивше — ты-де ее, Чернава, прибери, грекам
потом продашь... Греки, они до узорчатого дерева куда как падки!
Сами-то, вишь, не режут — все больше по камню да по железу работают...
Добрый совет, ничего не скажешь. Скрала на раскладке с пяток
идольцев — вот и денежка... Куда ее только девать?..
И Чернава оглядела с тоской голые стены клетушки. Ничего...
Оттерпимся — и мы люди будем... Зря, что ли, розмыслиха то и дело
наверх кличет?.. Того сглазь, этого очаруй... Да вот не далее как
вчера гадала ей Чернава в Навьих Кущах, ну и заодно на муженька своего
намекнула... Не впрямую, понятно, а опять-таки ворожа: с черным,
дескать, в лес не ходи, рыжему пальца в рот не клади, лысому не верь,
с кудрявым не вяжись, а вот невзрачного да смышленого — привечай...
Не потому ли Завид Хотеныч весь день Кудыку с собой таскает?..
В латаную дверь стукнули, и Чернава, тряхнув головой, пошла
открывать. На пороге, колеблясь, как белье на ветерке, стоял
пьяненький десятник Мураш.
— К-кудыка... н-не вернулся ли?..
Чернава только руками всплеснула.
— Мураш Нездилыч! Болезный!.. Да на тебя уж и смотреть дымно!
Промотался, чай, на голую кость?..
Тот назидательно поднял нетвердый перст.
— Знать н-не всех еще чертей выслепил... — объяснил он и чванно
поджал губы. Очень был доволен собой.
Чернава втащила его в клеть, пока не случилось поблизости Завида
Хотеныча, плюхнула пьяницу задом на лавку и, откинув крышку
выкопанного вопреки запрету погребца, достала горшок с хитрой снедью,
именуемой «похмелье». Режешь ломтиками холодную баранину, мешаешь с
мелко искрошенными огурцами, рассолом, уксусом и перцем. Оплетешь
ложек пять — глаза на лоб взбегут, зато хмель тут же отшибет...
После пятой ложки Мураш отпихнул горшок и пригорюнился. Чернава
глядела на него и сокрушенно качала головой.
— Ох, десятник... Смотри! Достанется тебе от Малуши...
— А уже досталось!.. — Мураш лихо, как в пляске, повел широко
раскинутыми руками. — Спасибо те, м-мила, что ты меня б-била!..
Попробовал хлопнуть себя по колену, но промахнулся и чуть не
слетел с лавки на пол. Во лбу Мураша алел тисненый полумесяц — след от
сковородника.
— Или сотник увидит, — сурово примолвила Чернава. — Вот донесет
розмыслу — что будешь делать? Завид Хотеныч долго с тобой толковать не
станет... Разжалует да укатает на золу!..
Мураш вдруг замотал головушкой, зубками захрустел.
— С-сотник?.. — хрипло выговорил он. — Варяжское отродье твой
сотник!.. Кого ни пощупай из начальства — либо варяг, либо грек...
Жизни от них уже нет простому берендею...
— Да какой же он варяг? — удивилась Чернава. — Нажир, да еще и
Бранятич!..
— В-варяг... — упрямо стоял на своем хмельной десятник. — Раз
гнида — значит, в-варяг... Или грек... Так и роет под меня, так и
копает... У, вошь белобрысая!..
— Закусывай давай! — приказала Чернава. — А то, глядишь, не ровен
час Кудыка вернется да невесть что о нас с тобой подумает... Это он на
работе такой тихий, а дома и зарезать может...
Мураш вскинулся и уставил на Чернаву мутные глазыньки.
— Кудыка — берендей, — убежденно выговорил он. — Эт-то всем
берендеям берендей... Кудыку — люблю... А варягов — н-ненавижу... И
сволочан — н-ненавижу... Они отечество наше варягам продают...
Чернава начинала уже тревожиться всерьез. Выставить Мураша за
дверь она не решалась: все-таки десятник — какое-никакое, а
начальство... Да и нельзя его в таком виде отпускать... А уложить на
лавке в клети — и впрямь Кудыка осерчает, хоть и тихий... Зарезать,
может быть, и не зарежет, а прибить — прибьет... А уж Малуша!.. Этой
только лучину к ноздре поднеси!..
— Сейчас я тебе, Кудыка, все растолкую... — Мураш приложил к устам
пьяный негнущийся перст и, опасливо поворочал очами.
Чернава обернулась, чуть не выронив при этом горшок и ложку.
Однако дверь была по-прежнему закрыта. Видно, Кудыка просто мерещился
десятнику.
— З-заткни рот рукавицей... Н-не перебивай... И накрепко себе
заруби: раньше на земле жили сплошь одни берендеи... Уразумел? Больше
никого... Одни берендеи... Золотой век был, смекаешь?.. А потом —
выродились... некоторые... Варягами стали, греками... Нам-то, Кудыка,
внушают, что это мы от них отложились, а на самом деле — они от нас...
И язык нарочно исковеркали... Назло настоящим берендеям... чтобы мы их
понять не могли...
Чернава стояла посреди клети, держа в левой руке горшок с
«похмельем», в правой — ложку, и оторопело слушала Мураша. Слова из
него сыпались наперебой, всмятку.
— Все вокруг выродки, а мы с тобой, Кудыка, — берендеи, —
проникновенно внушал десятник. — Сволочане тоже выродки, не лучше
варягов... А настоящие берендеи — одни теплынцы...
— А что ж эти выродки лучше нас живут? — не выдержала Чернава. — И
солнышко у них пожарче, и дни подольше... Чуть что не можем сделать —
либо к варягам бежим на поклон, либо к грекам!
— Вер-рна! — сказал Мураш, округляя глаза. — Правильно, Кудыка,
подметил... На поклон!.. А я тебя спрошу: кто нами правит?.. А?.. Не
знаешь? Тогда отвечу... Выродки и правят. У царя Берендея мать
варяжка, смекаешь?.. Стало быть, сын его Всеволок на целую четверть
варяг...
— А Столпосвят?
— А вот Столпосвята не замай!.. Столпосвят — подлинный берендей.
Он вообще не от батюшки своего, не от царя... Он, сказывают, от
воеводы Полкана... Пошалила царица, сшутила шутку... А славный был
воевода, не ной его косточка в сырой земле... Не зря, чай, Удатым
прозвали. Там, говорят, уд был — с идольца резного... — Тут Мураш
умолк и мучительно сморщился, что-то, видать, вспоминая. Вспомнив,
вскинулся, выпучил глаза. — Слышь, Кудыка!.. — тревожно позвал он. — Я
к тебе чего пришел-то... Наладчики промеж собой толкуют, будто
розмысла нашего смещать собираются...
Завида Хотеныча?.. Чернава тихонько ахнула. Страшными показались
слова десятника. Да такой беды и с ломтем не проглотишь... Вот, стало
быть, почему велела Перенега порчу-то навести...
— А?.. — рычал Мураш. — Единственного берендея во всей
преисподней!.. Да ежели бы не он, не то что до Кудыкиных гор — до
Мизгирь-озера солнышка бы ни разу не докатили!.. Вот они, варяги-то,
что творят!.. Главный розмысл давно уж из рук у них глядит!..
Вставили, вставили они ему серебряный глазок1 — помяни мои слова!..
— Что ж это будет-то? — еле вымолвила Чернава. — Неужто и впрямь
сместят Завида Хотеныча?..
— Да мы им за розмысла... — Мураш угрожающе заворочался на скамье,
силясь подняться. Тисненый полумесяц во лбу его и не багровел уже —
наливался синевой. — Преисподнюю спалим!.. Солнышко в Теплынь-озере
утопим!.. Повымерзнут все, как в Черной Сумеречи, — узнают...
Встал, шатнулся и невольно ухватился за Чернаву. Тут, как назло,
открылась дверь и в клеть вошел Кудыка. Зипунишко на нем был забрызган
грязью — не иначе, до участка до своего они с розмыслом добирались
верхами. Узрев жену в объятиях Мураша, наладчик задышал, поискал
глазами плеть, как вдруг заметил расставленные вдоль стены берендейки
— и замер.
— Гляди-ка! — подивился он радостно. — А ведь вон ту, крайнюю, я
резал!..
Отодвинул Чернаву с Мурашом и протиснулся к примеченной куколке.
— Слышь, Мураш Нездилыч, — похвалился он, любовно оглаживая
хитрую, чуть ли не сквозную резьбу. — А меня розмысл с завтрашнего дня
на лесоповал посылает. Главным наладчиком...
* * *
Тревожная выдалась весна, обильная грозными знамениями. То
солнышко с восходом промедлит, то вылезет на поле брани чумазый бес с
кочергой и всех разгонит... А еще, сказывали, сбросят берендея в
преисподнюю, а он, глядишь, гуляет себе живехонек... Или вот бревна
поплыли по Вытекле. Даже и не бревна, а целые сосновые хлысты. Диво,
да и только! Тут лешие кола не дают вырубить, а с верховьев, вишь, лес
идет самосплавом... Ну, слобожане, понятно, не зевали: чуть покажется
на излуке такая лесина — цап ее крюком и к берегу... Ну да это
знамение доброе, что о нем долго толковать!..
А вот с берендеем, воротившимся из преисподней и подавшимся в
кудесники, намучились изрядно. Уже на третий день от него вся слободка
древорезов стоном стонала. Раньше, сказывают, сам первым ходоком слыл
по женской части, а как под землей побывал — ровно с цепи сорвался,
блуд искоренять начал... Придешь к нему с жертвенными идольцами, а он
тебя пытать: «Влагаешь ли персты в удицу супруги?..» Да какое твое
дело, куда я ей и что влагаю? Твоя, что ли, супруга-то?.. А чуть не
так ответишь — искупай грех, неси лишнюю берендейку. А то еще соберет
слобожан и начнет баб попрекать заочно. Все их непотребства припомнит:
и кивания, и мигания, и хребтом виляния... Сквернавицами честит,
душегубицами... Зардеешься, слушаючи... Взял было да запретил посягать
на жен по нечетным дням... Ну тут уж не стерпели — хотели идти бить
его всей слободкой, и побили бы, кабы Шумок не стал отговаривать...
Потоптали сгоряча самого Шумка, а на волхва уже сердца не хватило...
Трудные пошли времена, крутые. Царь-батюшка Берендей, провались он
совсем, указами донял, сволочане вконец срам утратили — цены опять на
хлебушек подняли. Эх, житье-бытье — вставши да за вытье!..
Старый Пихто Твердятич поправил на плече суму и, опираясь на
батожок, закултыхал по горбатой улочке к слободскому торгу. Отжил век,
а пришибить некому... Вроде и от внука отрекся вовремя, и двор сберег,
и дом, а все одно ложись да помирай. Думал сперва: погневается
батюшка-царь, погневается — да и смилуется. В прежние времена, как
помнится, тем завсегда и кончалось... Да только где они, прежние-то
времена?..
Что ни утро брел Пихто Твердятич на торг указы слушать — все ждал,
когда Кудыке его непутевому прощение выйдет. Так и не дождался... Ну а
дальше дело известное: взвыла да пошла из кармана мошна!.. Выточенные
внуком идольцы разлетелись меньше, чем за месяц, хоть и трясся над
каждым старый, как над младенчиком. Побираться — неловко, да и не
подаст никто. Стало быть, одно только и осталось — разорять помаленьку
дом, распродавать по бревнышку...
Навстречу по узкой улочке пара огромных вороных меринов влекла
тяжелую греческую телегу на восьми катках взамен четырех колес. Дед
заблаговременно отступил в закоулок, пропуская повозку, пригляделся,
что везут, и охнул. Из-под холстины торчала человеческая рука
небывалой белизны. Точь-в-точь греческий камень мрамор... А спустя
малое время старый смекнул, что мрамор это и есть. На телеге везли
голого греческого идола, и почему-то в сторону капища... Плюнул дед и
похромал дальше. Не любил он греков, а уж богов их срамных — тем
более...
— Эй, старче... — негромко и гнусаво окликнул кто-то.
Пихто Твердятич упер в землю батожок и повернул голову. В двух
шагах от него, держа в поводу ладную гнедоподвласую лошадку, парился в
крытой малиновым сукном шубейке рослый тугомордый отрок с дутой
золотой серьгой в левом ухе. Из берегинь, не иначе. Ишь, воронье!
Почуяли падаль...
— Здравствовать тебе, молодец... — прошамкал Пихто Твердятич. —
Никак милостыню надумал подать?..
Берегиня тупо моргнул. Такой, пожалуй, подаст! Руку прожжет его
денежка...
— Внук тебе кланяться велел, — все так же тихо и равнодушно
прогнусил отрок и как бы невзначай обозрел улочку из конца в конец.
Старого лесу кочерга Пихто Твердятич сурово сдвинул лохматые и
словно бы побитые молью брови.
— Нет у меня никакого внука! — сказал, как узлом завязал. — А
ежели и есть, то знать его не знаю... Смутьян он, внук-то, козни
против царя-батюшки строил...
Повернулся и покултыхал дальше, сердито тыча в землю батожком.
Отрок не отставал.
— Слышь, дед... — бормотал он, облизывая толстые губы и продолжая
озираться. — Ты ветошью-то не прикидывайся... Велено было поклон
передать, вот и передаю...
Пихто Твердятич ковылял, упрямо подобрав рот и вроде бы не слыша
ни словечка. Берегиня отвязался лишь у самого торга, выбранился
по-иноземному, вскочил в седелышко — и сгинул. Старый Пихто Твердятич
осуждающе посмотрел ему вслед. Нет чтобы в задницу деда послать, а он,
вишь, по-гречески: в афедрон2!.. Тьфу!..
Житья уже не стало от инородцев, а тут еще свои из себя еллинов
корчат...
Да, с берегинями ныне держи ухо востро... Лестью душу вынут:
ты-де, старичок, домишко свой в наследство нам отпиши, а мы, мол, тебя
за это до самой смерти холить будем, лелеять... А потом, глядишь, либо
утонул старичок, либо в овражек по слабости грянулся... Улелеяли,
стало быть, до смерти...
Ловко он, прощелыга, насчет Кудыки-то заехал... Кланяться,
дескать, велел!.. Да только старого Пихто Твердятича такими шутками не
проймешь. Чуть заикнешься про смутьяна внука — глядь, уже и сам в
смутьянах! Половину дома — в казну, а половину — тугомордому доносчику
в малиновой шубейке...
Шумела на торгу незнакомая, вывернутая наизнанку жизнь. Там и сям
мелькали смуглые греческие рожи, попадались и бледные, как поганка,
варяжские. А уж торговали подчас этаким, чему и названия-то в родном
берендейском наречии не подберешь. Одно утешенье — сволочан стало
поменьше... Опасались сволочане теплынцев и правильно делали. Так что
хлебушко на слободской торг привозили за них теперь все те же варяги и
драли, псы, втридорога.
«Афедрон!» Вот ведь дожили! Язык уже свой природный забывать
начали, того и гляди — вовсе на заморский лад заблекочем... Хорошее же
слово — «забродыга»! Нет, надо им обязательно загнуть по-гречески —
«охломон»3...
А вместо «суматоха» — «катавасия»4... Впору уши затыкать.
* * *
Ежели достичь тех мест, где в теплую Вытеклу впадает мелкая, на
диво студеная речушка Истерва, и пойти вверх по течению той речушки,
оставив по правую руку Навьи Кущи, а по левую темный сосновый бор, то
рано или поздно выбредешь к южным рубежам страны берендеев. Увидишь,
как пишет на севере извечную свою дугу светлое и тресветлое наше
солнышко, а, оборотившись, узришь нетающие сугробы Серой Сумеречи, где
и берет начало тот слабенький ручеек, по берегу которого ты вышел на
край света.
А ночью заполощутся на юго-востоке смутные сполохи, отблески
незримого отсюда варяжского солнышка, у которого, сказывают, с нашим
полдня разницы... Лета здесь, почитай, и не бывает. Как ни раскаляй
добросиянное, как ни набивай его до отказа резными чурками — зябко,
берендеи, зябко... Ну, не так, конечно, как на севере, в Черной
Сумеречи, где и вовсе вечная мерзлота, но все же...
Понятно, что ни берендеи, ни варяги в эту глушь даже и не
совались. Но вот однажды, а точнее молвить — сразу после смертного
подвига богатыря Ахтака, тишина южного порубежья была порушена звоном
стали и треском кренящихся стволов. Лес валили подряд, без разбора.
Наскоро оттяпывали верхушку, отсекали сучья и сбрасывали хлыст в
студеную Истерву. Кудыка лишь ужасался, глядючи на забитые ветвями и
щепой просеки да на высокие некорчеваные пни. Сколько древесины
пропадает ни за ковшик винца!..
Повелением Завида Хотеныча людишек снимали с отгрузки, с золы, а
то и с желоба — и гнали на рубку леса. Каждый обух — на счету. Волхвы
на капищах внезапно ожесточили сердца и за малейшую провинность
принялись отправлять живых берендеев в преисподнюю. Скрипели вороты
замшелых колодцев, голосили бабы. Под землей очумелым жертвам вручали
новенькие топорики греческой выковки и, даже не дав очухаться,
посылали на лесоповал. Отовсюду стягивались к снежным верховьям ватаги
леших.
Кудыка чуял нутром, что здесь, на берегах Истервы, решается его
судьба. Не железом, чай, махать заставили и не бревна таскать!..
Суровый Завид Хотеныч приказал своему любимцу изладить на порогах да
на отмелях переволоки, чтобы лес шел к Вытекле бесперебойно. Не шутка,
чай...
Целыми днями бывший древорез метался от одной излучины к другой,
лаялся с десятниками, требовал людишек для земляных работ, ладил
собственноручно плотины да вороты. За лишнее сброшенное в Истерву
бревно готов был убить. На делянках его побаивались, а кое-кто уже
начинал хвалить по изотчеству — Кудыка Чудиныч...
И лес шел по Истерве бесперебойно. На излучинах — ни одного
затора. Единственное, чего Кудыка никак не мог уразуметь, — зачем
рубим-то?.. Да еще в такой спешке...
На одной из просек повстречался ему старый знакомец — задумчивый
леший Аука, поставленный старшим над небольшой ватагой лесорубов,
набранной сплошь из берендеев, угодивших недавно в жертвенный колодец.
Лешего они боялись до дрожи. Обрадованный Кудыка отвел друга в
сторонку и робко кое о чем попытал.
— Зачем рубим?.. — переспросил Аука, уставив на древореза кроткие
голубенькие глазки. — Ну а как иначе?.. С греками-то за кидало надо
чем-то рассчитываться? Вот бревнами, стало быть, и платим... Да еще
идолов они нам всучили мраморных... А у нас-то, кроме леса, и нет
ничего...
— Каких еще идолов? — не понял Кудыка.
— Мраморных, — повторил Аука.
— А на кой они нам пес нужны-то?
— Да ни на кой, — молвил леший. — Просто греки-то, вишь, какой
народ?.. Обсчитают, обмеряют и твою же сдачу с тебя возьмут.
Раскумекали, что нам без кидала не быть, — возьми и приложи к нему
идолов! Отдельно, мол, не продаем... У них-то у самих этих истуканов
уж и девать некуда. Куда ни плюнь — истукан... Ну, розмысл с князюшкой
покряхтели-покряхтели, да и согласились...
— А мы-то их куда денем?
Аука пожал плечами.
— Да на капище, видать... Зевес за Перуна сойдет, Афродитка — за
Мокошь...
— А почему в верховьях рубим? — не отставал Кудыка. — По Вытекле
тоже ведь лесу хватает. И плоты вязать сподручнее...
— Да этому-то лесу, что в верховьях, — безмятежно пояснил
голубоглазый Аука, — все равно пропадать. Вымерзнет так и так...
Вечером в землянке Кудыка засветил лучину и, достав из сумы
кожаную книгу с тугими застежками, принялся вновь елозить перстами по
страницам. «Катапульта, сиречь кидало». Листнул, нашел чертеж, покачал
головушкой... С одного конца хитро, с другого мудреней того, а в
середке ум за разум заходит... И потом есть ведь уже у берендеев одно
кидало — за Кудыкиными горами! Другое-то зачем? Про запас, что ли? Не
иначе старое износилось, а теперь вот новое ладят...
Смутно как-то все, тревожно... И почему Аука сказал, что лес в
верховьях Истервы вымерзнет? Кудыка нашел уголек и вывел на доске
врытого в земляной пол стола овальчатый вселенный круг. Обозначил
справа Кудыкины горы, слева — Теплынь-озеро, в середке пометил
слободку и развалины мертвого города. Провел Сволочь и Вытеклу,
дорисовал тоненькую Истерву... И вышло у Кудыки, что лес на южных
рубежах вырубается клином, как бы разваливающим страну берендеев
надвое... Ох, неспроста... Ну да ладно...
Наладчик затер чертеж рукавицей, книгу застегнул и отправил
обратно в суму, а сам призадумался вдруг: как там старый дед Пихто
Твердятич?.. Передали ему поклон от внука али как? Ну да раз сам Завид
Хотеныч кому-то велел письмишко доставить — стало быть, доставили...
Топоры над речкой Истервой звенели все реже, треснула, пала с
нарастающим шумом сосна...
— Кон-чай работу!.. — зычно объявил кто-то издалече. — А сучья
завтра уж оттяпаем, поутру...
* * *
Отбросив поводья подручному отроку, князюшка теплынский Столпосвят
ступил на Ярилину Дорогу и неспешно направился к капищу. Замшелые
деревянные идолы, извлеченные из земли, громоздились ныне черной
поленницей, и двое волхвов с высоко закатанными рукавами уже разнимали
их на чурбачки двуручной пилой. А вокруг жертвенного колодца стояли
теперь полукругом на тесаных основаньях голые гладкие истуканы из
греческого камня мрамора.
Ретивый кудесник Докука трудился вовсю, отшибая у кумиров обухом
мужские и женские признаки. Особливо его удручала срамная богиня
Афродитка. Ну, что груди сколол — ладно, а вот руки-то ему чем не
угодили?.. Ту стыдобу, что нельзя было отшибить, кудесник укутывал
дерюжкой. Хотя, может, оно и правильно... А то больно уж на людей
похожи идолы-то, ажно оторопь берет...
— Ну, здравствуй, кудесниче... — огласил князюшка Ярилину Дорогу
гулким своим рокочущим голосом. — Вот потолковать с тобой пришел. Ты
уж не обессудь, отвлекись. Положь топорик-то...
Докука сшиб еще одну мраморную принадлежность, оглянулся
недовольно и, помедлив, заткнул орудие за пояс. Подойдя, отдал поклон.
Князюшка окинул волхва лукавым и пристальным взором из-под дремучей
брови.
— Что ж ты, друг ситный, решетом прогроханный?.. — с добродушной
насмешкой пожурил он. — Я тебя, понимаешь, из преисподней вынул, на
боярышне вон женить хотел, волхвом сделал, а ты то неспособным
скажешься, то еще какую пакость учинишь...
Докука вытер ладони о сермяжную грудь и, набычась, уставился на
плоские камни под ногами.
— На блуд гонение воздвиг? — зловеще-вкрадчиво вопросил князь. —
Доброе дело... Ибо идольцев больше приносить стали... Двоих вчера за
неестественные страсти в бадье спустил?.. Тоже хвалю... Там им самое
место. Ибо рабочих рук под землей сейчас не хватает... Народишко взвыл
от строгости твоей? И это неплохо... Ибо пора, пора людишек
подымать... — Тут князюшка насупился и, вскинув головушку, грозно
воспылал очами. — Но мозговницей-то иногда трясти надо? — грянул он,
да так, что у волхвов пилу заело. — Всем ведь ведомо, что в кудесники
ты моими стараньями попал!.. Что ж ты против меня-то народ
обращаешь?.. — Столпосвят передохнул, и вроде бы смягчился. — Так что
в следующий раз, когда за блуд кого карать будешь, возьми да и скажи:
не по своей-де воле вас, братие, допекаю — царь-батюшка со Всеволоком
велели... Или даже просто: Всеволок, мол... А про царя — не надо...
Так-то вот, кудесниче! Уразумел?
Докука угрюмо кивнул.
— Вот и славно... — окончательно повеселев, распевно рек князюшка.
— А теперь подай-ка, братец, бадью, а то мне еще с розмыслом кое о чем
перемолвиться надо...
1 Вставить кому серебряный
глазок (берендейск.) — дать взятку.
2 Афедрон (греч.) — задница.
3 Охломон (греч.) — забродыга, дословно — единица толпы.
4 Катавасия (греч.) — суматоха,
дословно — противошествие.