Глава 14
Полный откат
Смена только-только началась, когда на участок раскладки заглянул
десятник Мураш.
— Кончай работу, Чернава! Кличут...
Та без сожаления кинула обратно в поленицу вязанку резных идольцев
и, сняв свою лампу с крюка, последовала за Мурашом.
— Куда кличут-то? — спросила в сутулую спину.
— Наверх, — равнодушно обронил десятник, не оборачиваясь.
Чернава малость опешила, но вскоре сообразила, что Мураш рек
иносказательно, имея в виду клеть розмысла, а вовсе не внешний мир.
— А зачем?
— Ворожить будешь...
Раскладчица неуверенно хихикнула. Должно быть, десятник шутил.
Представить себе сурового Завида Хотеныча, внимающего речам ворожейки,
Чернава была не в силах. Да и о чем ему гадать-то? Пойдет сегодня
солнышко в откат или не пойдет?.. Завихляет в желобе или не
завихляет?..
Тесным отнорком они вышли к главному рву, но свернули почему-то не
вправо, к Теплынь-озеру, а влево, к извороту. Странно... Хотя розмысл
Завид Хотеныч всюду поспеть норовит. Про таких говорят: сам по ночам
обхаживает, сам собакой взлаивает.
В громовой пещере главного желоба было сейчас пусто и очень тихо.
Скрип щебня отдавался так гулко и дробно, что Чернаве то и дело
мерещилось, будто за ними бредет целая толпа. Не доходя до первой
заставы, они пересекли желоб, и оказались перед толстой дубовой
дверью, врезанной прямо в каменную стену. Мураш достал хитрое
бородчатое отмыкало и долго ковырялся им в пробое. За дверью
обнаружился черный провал еще одного отнорка, ведущего невесть куда.
Миновав вслед за десятником два поворота, Чернава остановилась.
Навстречу ей скудно сеялся прохладный дневной свет, столь непохожий на
масляное желтое пламя греческих ламп. Стало быть, и впрямь наверх?
Зачем?.. Ах да, Мураш сказал: ворожить... Кому?..
Мощеный плоскими камнями пол стал ступенчат, пошел лесенкой,
забирая все круче вверх. Вскоре десятник и зажмурившаяся с отвычки
раскладчица выбрались на ясный свет. Вокруг шевелила серебристой, как
греческая денежка, листвой осиновая роща. За светло-серыми гнутыми
стволами виднелись маковки и вислые крылечки высоких двупрясельных
домов. Странное это селение скорее напоминало слободку древорезов,
нежели деревеньку. Нигде ни единой черной избы, но и теремов
златоверхих тоже не видать...
— Что это? — спросила озадаченная Чернава, когда глазыньки
притерпелись к сиянью дня.
— Навьи Кущи, — отозвался Мураш. — Слыхала, небось?..
Вестимо, слыхала. Чистые души после смерти возносятся в Правь,
нечистые низвергаются в Навь, а те, что творили при жизни и добро, и
зло, пребывают в Навьих Кущах, пока не очистятся окончательно...
— Сотники тут живут с семьями, — пояснил Мураш. — Розмысл опять
же... Хотя он наверх ходит редко, у него и под землей забот — полон
рот. А вот жена его Перенега вниз даже и не заглядывает. Вон, видишь,
кровля кокошником изноровлена и гребни на ней прорезные?.. Завида
Хотеныча хоромы...
Чернава спохватилась и погасила лампу. Дивным селением показались
ей Навьи Кущи. Маленькие дворики, обведенные вместо глухих надежных
стен сквозными точеными оградами, узорные воротца... Видно было, что
люд здешний живет без опаски, не страшась ни разбоя, ни погрома.
Сладко защемило под сердцем, до того вдруг захотелось бывшей
погорелице взять да и поселиться навсегда в приветливых этих местах.
Именно о таком житье, мирном, чистом и беззаботном, мечтала она с
детства.
— А наладчиков?.. — с надеждой спросила Чернава. — Наладчиков
здесь селят?
Мураш вздохнул.
— Наладчиков — нет. Да и десятников тоже... Хотя всякое бывает.
Иной в наладчиках ходит, а сам в розмыслы смотрит... Ну, вот и пришли.
Он поднял глаза к возносящемуся умедлительным полетом ясному
(латаному) солнышку и недовольно скривил рот.
— Опять недогрузили, — проворчал он. — Чуешь, прохладно как?..
Знамо дело, сволочане... Приключись у нас на участке такое — связал бы
Завид Хотеныч всех по ноге да и пустил по воде: кто кого перетянет...
Толкнул резную незапертую калитку, и ступил во двор. Чернава
последовала за ним, дивясь тому, что ни сторожа нет нигде, ни собаки.
Десятник Мураш, нимало не чинясь, поднялся по ступенькам, стукнул
дверным кольцом, но тут же вновь сошел с крылечка. Надо понимать,
супруга Завида Хотеныча требовала к себе уважения куда больше, нежели
сам розмысл.
Вскоре дверь отворилась, и на резное крыльцо выплыла увядшая
надменная красавица средних лет — широкая, что твоя бадья. Боярыня —
не боярыня, баба — не баба... Но по рылу знать, что не из простых
свиней. Сребротканый летник желтой камки1, а вошвы2 к нему черного бархата. Тесное ожерелье с высоким
подзатыльничком пристегнуто к воротнику пятью жемчужинками. Поверх
летника — долгий алый опашень3, усаженный сверху донизу серебряными пуговками. Рукава — до
пят, пониже плеч — прорезы, чтобы можно было, значит, казать не только
широкие накапки4 летника, но и шитые золотом запястья рубахи.
Все это Чернава ухватила завистливым своим женским оком в одно
мгновенье.
— Ну что, Мураш, привел? — спросила дородная розмыслиха, даже не
взглянув на погорелицу.
— Как условились, — отозвался тот и покряхтел. — Только ты ее,
Перенега, слышь, долго-то не держи... А то влетит мне, не ровен час,
от Завида Хотеныча, что людей с раскладки забираю...
— Небось, не влетит... — отвечала хозяйка. — Пусть хоть слово
скажет — живо очувствуется... — Тут она с сомнением оглядела Чернаву с
головы до ног. — Как звать-то?
Погорелица назвалась.
— Ступай за мной, — вяло повелела розмыслиха и повернулась к ней
обширной увалистой спиной. — Лампу оставь в сенях...
Тщательно вытерев ноги о рогожку, Чернава прошла за хозяйкой в дом
и, поднявшись по певучей лесенке, оказалась в светлой чистой горнице,
стены которой обиты были красной кожей. И та же самая кожа туго
облегала скамьи, прикрытые шелковыми узорчато вышитыми полавочниками с
суконным подбоем. Указав Чернаве на скамью, сама хозяйка плавно
опустилась на стул с высоким прислоном и вновь принялась разглядывать
гостью.
— Значит, ворожишь... — молвила она наконец. — А сглазить можешь?
— Да хоть сквозь каменную стену, — не смигнув ответила та.
Почувствовала, что за этим-то ее и позвали. Неужто соперница завелась
у хозяйки? Даже бы и не подумала... Вроде бы Завид Хотеныч до женского
полу не падок, а вот поди ж ты!..
— А порчу напустить? — продолжала допрос размыслиха, не спуская с
Чернавы тяжелого взора.
— Отчего ж не напустить... — с деланным безразличием отозвалась
покладистая ворожейка. — Можно и напустить... След гвоздем
приколотить, али воду в ложке заморозить...
— Ну, воду в ложке ты по нынешнему времени не больно-то и
заморозишь, — вроде бы смягчаясь, ворчливо заметила дородная Перенега.
— А след... — Повернулась к лежащему посреди покрытого подскатерником
стола свертку и развернула холст. На свет явился вырезанный с тщанием
кус подсыхающей глины с глубоким оттиском подошвы. — След и без тебя
уже вынули. Ну-ка, взгляни...
Чернава встала и, приблизившись к столу, осмотрела вдавлину.
Дивное дело, след был мужской. И не от лаптя, понятно, — от сапога. С
левой ноги. Острый загнутый носок, высокий каблук. А еще в свертке
лежал большой ржавый гвоздь-троетес, которым, стало быть, и надлежало
приколотить этот неведомо кем оставленный след.
— Сразу не смогу, — сквозь зубы предупредила Чернава. — Гвоздь —
незаговоренный, по всему видать... Заговорить надобно...
Перенега поглядела на погорелицу с невольным уважением.
Обстоятельность и неторопливость ворожейки пришлись ей по нраву.
Что-что, а уж цену себе Чернава набить умела.
— Долго заговаривать-то будешь? — спросила розмыслиха.
Ворожея прикинула.
— Да за ночь, пожалуй, управлюсь. А чей след-то? Имечко бы узнать
— заговор крепче будет...
Перенега замялась, кинула на нее опасливый взгляд, прикинула,
смекнула.
— На Родислава Бутыча заговаривай. Да покрепче, слышь...
— Вестимо, — согласилась Чернава. — Человек-то, чай, не простой...
— Пес! — вырвалось вдруг у степенной Перенеги. — Аспид5 хищный!..
Холеное лицо ее чудесным образом исказилось, задергалось.
— Чтоб его с уха на ухо перекосило! — изрыгала в ярости
розмыслиха, потрясая уже кулаками, но со стула не вставая. — Спит и
видит, как бы Завидушку мово Хотеныча из-под земли выпихнуть!.. У,
чтоб ему прикинулось, змею!..
Слушая такие пожелания, Чернава струхнула. Вообразить себе
человека могущественней самого Завида Хотеныча было просто невозможно.
А уж приколотить ему след гвоздем... Вдруг дознается!
— А он... кто?.. — еле вымолвила Чернава.
Перенега опомнилась и, вздрогнув, уставилась на ворожею. Сердито
повела носом, поджала губы.
— Первый день, что ли, под землей? Родислава Бутыча не знаешь?..
Главный розмысл преисподней, сип ему в кадык!..
* * *
— Докуку?! В волхвы?!
Косолапый Плоскыня стоял, как пальцы растерявши. Горбатая улочка
весело зеленела молодой, не запылившейся еще травкой. Нежно пригревало
уносящееся ввысь светлое и тресветлое наше солнышко.
— Да ты врешь поди... — вымолвил с запинкой Плоскыня.
— Да лопни мои глазыньки! — запальчиво побожился Шумок. — Вот те
права рука да лево сердце, сам видел!.. Выступает — весь в оберегах, с
посохом, глазами так и посвечивает!..
— А как же он обратно-то выбрался? — со страхом спросил Брусило. —
Неужто сам?..
— Сам?.. — Шумок запрокинул ряшку и ехидно всхохотнул. — Ну, это
ты, Брусило, брякнул!.. Это ты, брат, молчал-молчал, да и сказанул!..
Да разве ж оттуда сам выберешься?.. Не-ет, теплынцы, тут другое... —
Он оглянулся опасливо, поманил слобожан сомкнуться потеснее и,
окоротив по возможности луженую свою глотку, таинственно засипел: —
Всеволок-то с Берендеем что удумали! Сами битву на речке Сволочи
учинили, народу сгубили — не счесть, и ну виновного искать!.. Это
Докука-то виновный, а? Курам на смех... Вот он-де, злодей, под землю
его, разбойника!.. А солнышко, оно-то, вишь, не слепое! Не стерпело
добросиянное суда их неправедного... Боярышня, сказывают, ночью на
капище пришла — о камушки бьется, слезы точит... Вдруг глядь: а
ворот-то колодезный сам собою крутиться начал...
— Ой!.. — молвил кто-то испуганно и гулко, ажно волос на всех
издыбился.
Народу окрест уже собралось изрядно. Прикултыхал с батожком старый
Пихто Твердятич, тот, что от внука отрекся, тоже стал слушать.
А Шумок забирал все звонче и звонче, с дрожью в голосе:
— Глядь, а в бадье-то Докука стоит! Страшный, закременел весь,
только глазами смотрит!.. Ну, боярышня, сами знаете, отчаянная, скок к
нему, хвать в охапку — и в терем! Упала дядюшке в ножки: так, мол, и
так, не могу жить без света мово белого, крути, боярин, свадебку...
При этих словах мужики встрепенулись и недоверчиво друг на друга
искосырились. Старый дед Пихто Твердятич крякнул и неодобрительно
покачал головой. Раньше-то, видать, боярышни держали себя построже...
— А Докука-то! — звенел Шумок, уже вскидываясь на цыпочки. — Нет,
говорит! Секи буйну голову по самы плечи — не могу! Дал зарок к
женскому полу на шаг не подступать. Быть мне, окаянному, волхвом и
никем больше... С тем, говорит, из-под земли вышел!..
Вокруг закашляли, загмыкали с сомнением, зашевелились.
— Эка! Понес! — сердито молвил Брусило. — Ни конному не догнать,
ни крылатому... Докука — да чтоб такой зарок?..
— Стерегите кур — лиса покаялась, — пробурчал Плоскыня и осекся,
приужаснувшись. — Так это что ж выходит, берендеи? Это выходит, теперь
баб к капищу и близко не подпусти?..
Все так и обмерли, глядя на Плоскыню отверстыми ртами. Отмерев,
загомонили:
— Знамо, не пущать!..
— Да? Не пущать?.. А уследишь?
— Да лукавой бабы и в ступе пестом не утолочь!..
— Тихо вы! — вопил Шумок. — Брусило! Зажмурь кадык!.. Зажмурь,
говорю!.. Досказать дайте!..
Кое-как угомонились.
— Бабам теперь на капище и вовсе ходу нет! — передохнув,
торжествующе объявил Шумок. — Сам Докука распорядился... Так-то вот,
теплынцы...
Изумленная тишина залегла над зеленогорбой весенней улочкой. Одни
лишь пташки чивикали. Потом в отдалении послышались какие-то всхлипы и
причитания. Мужики оглянулись и узрели бредущую со стороны околицы
Купаву. Шла, как кривое колесо, и все утирала слезыньки то одним, то
другим рукавом.
— А ты говоришь: не пущать... — уел кто-то. — С капища идет, не
иначе...
Плоскыня грозно натопырил брови, нагнул широкую головушку и
косолапо двинулся навстречу жене.
— Где была? — спросил он и, встретив ответный взгляд исподлобья,
взревел: — Да ты не гляди на меня комом, гляди россыпью!.. А ну
сказывай, где была! У Докуки?..
Купава всплеснула узорно шитыми рукавами.
— По... по-со-хом прогнал... — простонала она и, зарыдав, упала на
выпуклую Плоскынину грудь.
Тот стоял и только тупо взмаргивал. Все прочие — тоже.
* * *
Это зимой Ярилину Дорогу издалека различишь, а теперь по весне
расплылась она, заповедная, растворилась в общей зелени. Были, правда,
выставлены по обочинам ее межевые камни, но реденько, неприметно. Даже
и не поймешь: по простой ли еще земле тянешь ты под уздцы взмыленную
от натуги лошадку или уже по священной, ни разу не тронутой колесом.
Жертву на капище принято было доставлять на волокушах, хотя обычая
такого волхвы не устанавливали — даже, напротив, не однажды советовали
берендеям пользоваться телегами, особливо летом. Оно и везти легче, и
колесо опять же солнышку милее, поскольку круглое. Но народ-то ведь у
нас известно какой: ежели что втемяшит в башку — колом не выбьешь... А
что везти легче — это волхвы, конечно, не подумавши... Будь у нас
дороги поровнее — другое дело, а по таким ухабам да колдобинам — все
колеса, почитай, поизломаешь...
С грузом резных идольцев на этот раз отрядили тех же Брусилу с
Плоскыней, наказав им присмотреться к новому кудеснику и все потом
передать доподлинно. А то многих сомнение брало: Докуку — и вдруг в
волхвы... Дивно...
Вышли затемно. Пока доволоклись до заповедных мест, над синеватыми
Кудыкиными горами встало розовое зарево и вскоре прянуло в небо
нечетное счастливое солнышко.
— Слышь, Плоскыня... — всполошился вдруг Брусило. — Ну-ка глянь!
Вроде еще кто-то шастает...
И впрямь: в переклике от слобожан по травянистой
изровна-бугроватой землице бродил некий приземистый кривоногий храбр,
ведя за собой в поводу рослую чубарую лошадку. То и дело
останавливался и, нагнувшись, вроде бы обнюхивал пригорки. Клад искал,
что ли?..
— Ну да, клад!.. — возмутился Брусило, когда Плоскыня спроста
поделился с ним нехитрой этой мыслью. — Еще чего придумал! На
Ярилиной-то Дороге!.. Может, зарок дал и тоже берендейки везет на
капище?..
Всмотрелись попристальней. Да нет, не к капищу направлялся
неведомый храбр — просто бродил. Да и к седлу не было вроде ничего
приторочено...
— Эва! — изумился Плоскыня. — Да это же Ахтак из дружины
сволочанской!..
Богатырь как раз поднял голову. Все точно: рылом — желт, глазки —
косеньки, нос — пяткой...
— Эй, Ахтак!.. — осерчав крикнул Брусило, негораздо оглашая
привычную к тишине заповедную землю. — Ты чего по Ярилиной Дороге
расхаживаешь? Мало-мало дурной? Голова дыра вертеть, мозга лить?..
Ахтак повернул к ним башку, ощерился и выбранился, видать,
по-своему. Однако ветерок веял в его сторону, и слобожане ничего не
услышали. А и услышали бы — так не поняли...
— У, поганый!.. — гневно пробурлил Плоскыня. — Мало им всыпали
тогда на речке Сволочи!.. Надо будет боярину пожалиться: ишь, гуляет
себе по теплынской земле и страха не ведает... Взять бы его сейчас на
рожон...
Однако связываться с дурным богатырем ни тому, ни другому не
хотелось, да и капище уже было близехонько. Вскоре колья волокуш
заскрежетали по плоским камням, и стало Брусиле с Плоскыней не до
Ахтака...
Остановились, ошарашенно озираясь. Деревянные замшелые идолы явно
несли на себе следы свежих увечий, причиненных, по всему видать,
топором. У Старого Перуна, к примеру, было напрочь стесано мужское
естество, а у Мокоши6 — так
даже и женское...
Тем часом отворилась дверь низкой избушки, и у слобожан вовсе дух
перехватило. В серой суровой рубахе до пят, весь увешанный оберегами,
с посохом в деснице, порог переступил Докука... Да полно, Докука ли?..
Власы и брада малость всклокочены, голова чуть откинута назад, глаза
неистово пылают синими угольями...
Заробели берендеи, попятились. Вишь, какими из-под земли-то,
оказывается, выходят...
А уж когда кудесник, размашисто ставя посох, приблизился и прожег
взглядом до хребта с затылицею, почуяли оба в ногах некую хрупкость.
— Сколько раз сегодня ночью на жену посягал? — глуховатым
подземным голосом вопросил кудесник Плоскыню.
Тот смешался. По правде сказать, Плоскыня уж и забыл, когда он
посягал на жену.
— Н-ни разу... — вымолвил он, поморгав.
Взор кудесника обратился к Брусиле.
— А ты?
— Четырежды, — весь пожимаясь от неловкости, сознался тот.
Кудесника передернуло.
— Б-блудодей!.. — проскрежетал он, с ненавистью глядя на Брусилу.
— За сей грех пожертвуешь еще три берендейки... Осильем блуд творили?
Слобожане облизнули губы, переглянулись.
— Не-ет... Разве что с умолвкой...
Кудесника перекривило пуще прежнего. Синие глаза его словно
выцвели вмиг, стали подобны расплавленному олову. Грянула о камни
железная пята посоха, высеклись, брызнули жирные искры.
— Жалуетесь, что солнышко слабо греет? — зловеще процедил незнамый
Докука. — Еще бы ему не охолонуть, добросиянному, на ваши блудние
сласти глядючи... А ну отвечай, срамник: когда лобзаешь, губами
плюскаешь?..
«А ведь и впрямь конец света скоро...» — подумалось вдруг
одуревшему разом Плоскыне.
* * *
Проводив волчьим взглядом двух слобожан, направляющихся с
гружеными волокушами к капищу, Ахтак смекнул, что забрел слишком
далеко от места битвы. Ясно виднелся деревянный колпак над жертвенным
колодцем, чернели пошатнувшиеся кто куда резные идолы. Богатырь
взлетел единым махом в высокое седло и погнал коня обратно — в сторону
порожистой мутной Сволочи. Ездить верхом по Ярилиной Дороге почиталось
величайшим грехом и у сволочан, и у теплынцев, но Ахтак не был ни тем,
ни другим и, сказать по правде, тайно презирал всех берендеев. Жалкий
народ — землю пашут... А бранятся так, что понимай их косоглазый
богатырь получше — саблей бы изрубил...
Когда оземленелые развалины мертвого города остались за правым
плечом, Ахтак осадил коня, спешился и вновь начал оглядывать пригорки.
Другой на его месте давно бы и думать забыл о той злосчастной битве.
Эко диво — поперек спины кочергой перетянули! Ну дразнят теперь,
понятно, согнутый палец бесперечь издали показывают... Так ведь всех
дразнят! Какого храбра ни возьми — каждому прилеплено прозвище.
Тем более кочергой-то Ахтака огрел не кто-нибудь — черный бес, из
навьего мира выползок!.. Поразмысли здраво, махни рукой, да и живи
себе дальше. Даже гордись, если хочешь, ушибленное место показывай...
Но на то он и Ахтак — обидчивый да упрямый... Ощупав чуть ли не
каждый бугорок на поле недавней битвы, он и впрямь наткнулся в конце
концов на изноровленную в виде пригорка крышку. «Секир башка!..» — с
угрюмой радостью подумал богатырь, стреножил коня и подковырнул
деревянную кромку сабельным жалом.
Черная сырая дыра напоминала жерло колодца, только не круглое, а
четырехугольное. В одну из стен были вбиты железные скобы, по которым,
надо полагать, и выбрался в прошлый раз на ясный свет Ахтаков обидчик.
— Мало-мало ходи сюда!.. — гортанно крикнул богатырь в гулкую
бездонную дыру. Заголосило долгое эхо.
Не дождавшись ответа, Ахтак презрительно цыкнул и протянул
разочарованно:
— Э-э-э...
Чумазый бес с кочергой явно праздновал труса. Ахтак тронул верхнюю
скобу, удостоверился, что вколочена она достаточно крепко, и полез
вниз. Во те пещеры во глубокие...
Нащупав подошвой плотное земляное дно, вслепую высек искру и,
неслышным шагом двинулся по каменному тесному отнорку, держа смоляной
светоч в левой руке, а обнаженную саблю — в правой.
Подземный переход раздался, обернулся гулкой огромной полостью,
тянущейся шайтан7
знает куда и шайтан знает откуда. По дну волоклась глубокая
полукруглая борозда, словно бы оставленная брюхом великой змеи. Сзади
было совсем темно, а впереди мельтешили желтые огонечки и
перекликались хриплые бесовские голоса.
«Предки! Поддержите меня в бою под мышки!..»8
— Ур-р!.. — прорычал Ахтак устрашающий боевой клич, и черная
гулкая бездна откликнулась ревом, громом, хохотом. Но Ахтака шумом не
проймешь. Он и сам визжать умел, да так, что враги коней
отворачивали... Богатырь спрыгнул в ров и, держа саблю на отлете,
вскинул повыше смоляной светоч.
* * *
Наехав на неведомую неровность, вихлявое латаное солнышко
подпрыгнуло, выскочило из желоба и, пробежав по наканавнику, с треском
снесло первый оцеп на участке Люта Незнамыча. А там опять угодило в
ров, постояло мгновение, поколебалось и, медленно наращивая прыть,
пошло в откат.
Давненько не приключалось подобного. Ну, станется, бывало, что
задурит тресветлое за второй, за третьей заставой... Но чтобы даже и
до первой не добежать!.. Такая лютая проруха называлась полным откатом
и была чревата неслыханно долгой, а стало быть, студеной ночью. Это
уже не легкие утренние заморозки — этак все, глядишь, посевы наверху
сгубить недолго...
В таких случаях весь цвет преисподней: розмыслы, сотники, ну и
кое-кто помельче — собирался немедля в обширном подвале,
равноудаленном и от Кудыкиных гор, и от Теплынь-озера. Проще говоря,
располагался тот подвал как раз посередке большого желоба. И все же на
сборы часто уходило полдня, а то и целый день, хотя лошадей меняли то
и дело, а уж гнали — во весь дух...
Главный розмысл навьего мира Родислав Бутыч, благообразный,
статный, излыса-кудреватый старец, вошел, заметно припадая на левую
ногу. То ли подвернул второпях, то ли сглазил кто-нибудь... А то и
вовсе порчу навели — завистников-то, чай, несчитано, немеряно...
Приостановился, взглянул с досадой на Люта Незнамыча, то и дело
обирающего испарину с выпуклой, заметно побледневшей плеши, и воссел
во главе стола.
— Так-то вот оно, Лют Незнамыч! — задребезжал он, стукнув по
столешнице костяшками сухих старческих перстов. — Я ли тебе не
сказывал? Держи людишек в узде!.. И якшайся поменьше с этим... —
Главного розмысла преисподней перекосило с ухо на ухо. — ...с Завидом
Хотенычем, чтоб ему поперхнуться!.. Он вон, того и гляди, грекам
преисподнюю продаст... с тобой впридачу... — Тут Родислав Бутыч
спохватился, вспомнил, что к нынешней закавыке соперник его
касательства не имеет, и сердито примолк. Однако, метнув недовольный
взор на бедного Люта Незнамыча, воспылал снова: — И Столпосвята гони в
шею! Житья уже нет от козней его, Столпосвятовых! Жаль, Берендей умом
обносился, а то бы учинил он ему... битву на речке Сволочи... Всеволок
вон уже на тебя жалуется! Заведомых-де смутьянов от царского гнева под
землей укрываешь. Так мало того — ты их еще, оказывается, и в волхвы
ставишь!.. Общей смуты, что ли, возжелал?..
Все это произносилось негромко, но достаточно отчетливо, так что
розмыслы, разгуливавшие вольно по подвалу, мигом оробели и тихо, ровно
комарики, расселись по лавкам.
— Все, что ли? — Заломив тронутую сединой бровь, Родислав Бутыч
оглядел собравшихся.
— Завида Хотеныча нету... — виновато ответили ему.
Главный розмысл преисподней раздул ладно вырезанные ноздри и
пристукнул по столу сухой дланью.
— Стало быть, начнем без него, — властно известил он. — Ежели кому
еще не ведомо, пусть услышит. На участке Люта Незнамыча четное изделие
ушло в полный откат... Виновные пока не разысканы... А перед тем, как
уйти в откат, смяло оцеп на первой заставе, так что не исключено
повреждение обшивки... Пока я вижу только три возможности. Либо
вскатить изделие вручную тем же путем на промежуточную лунку и прямо
там произвесть ему полный осмотр... Либо вернуть назад, на участок
отсутствующего здесь по неведомым мне причинам Завида Хотеныча и
опять-таки проверить со всем тщанием... Третий путь, самый надежный,
хотя и мешкотный: откатить четное изделие в боковую пазуху и начать
прогон нечетного... Давайте раздумывать.
— А почто оно вдруг в откат-то ударилось? — вопросил в недоумении
кто-то.
— Сказываю: неведомо... — Родислав Бутыч нахмурился. — Но так
смекаю, что без инородцев тут не обошлось. Нутром чую: греческий след,
не иначе...
Собравшиеся в сомнении покачали головами. Какой еще, в баню,
греческий след, когда и своих лоботесов на сто лет вперед припасено!
Да и снасти все изношены, еле дышат...
Угрюмый кряжистый Вышата Серославич, розмысл участка завалки,
покашлял и рек:
— Лучше бы нечетного подождать. Ночь-то предстоит морозная, стало
быть, калить придется пожарче... А четное, вишь, и калить-то боязно —
латаное все, перелатанное... Развалится еще на грех, как в Черной
Сумеречи...
Вытирая запачканные руки ветошью, в подвал вошел одетый
по-дорожному Завид Хотеныч, и с ним какой-то еще невзрачный мужичонка.
— Наладчик мой, — пояснил розмысл, заметив недоуменные взгляды. —
Пусть посидит, послушает — ему полезно... Располагайся, Кудыка...
— А ты, я гляжу, не торопишься... — зловеще проскрипел Родислав
Бутыч. — Или дело нашлось поважней?
Завид Хотеныч бросил на главного розмысла преисподней острый
взгляд и больше не смотрел.
— Я там у себя распорядился изделие на лунку закатить, — небрежно
изронил он. — Ту лунку разумею, что на извороте. А задержался, потому
что сам его осматривал, наспех, конечно. Ну, что сказать? Вроде
уцелела обшивка... Ежели дадут знать, что все в порядке, начнем прогон
по новой...
Запала тишина. Прикипев к скамьям, все в изумлении драли глаза на
Завида Хотеныча.
— Да мы же еще ничего не приговорили!.. — страшно прохрипел
Родислав Бутыч, метнув на край стола стиснутые сухие кулаки. —
Своевольничаешь?..
— И еще одно... — Как бы не услышав главного розмысла, Завид
Хотеныч повернулся к Люту Незнамычу. — Гонец сюда скакал с твоего
участка, так я его вернул... Сам передам, нечего ему зря туда-сюда
носиться... — Тут Завид Хотеныч приостановился и оделил Родислава
Бутыча иным взглядом — подольше, попристальней. — Найден в желобе
раздавленный храбр, из-за которого солнышко изо рва и выскочило...
Проник он под землю через вытяжной лаз. А подле того лаза поймали
стреноженного коня... По коню и узнали, кто это был. Ахтак из дружины
Всеволока. Вот так-то, Родислав Бутыч... Ищешь ты во всем греческие да
теплынские козни, а козни-то, выходит, сволочанские...
1 Камка (берендейск.) —
шелковая ткань с разводами.
2 Вошвы (берендейск.) — вшитки,
вставки.
3 Опашень (берендейск.) — верхняя летняя
одежка.
4 Накапки (берендейск.) — накидка с долгими широкими
рукавами.
5 Аспид
(греч.) — ядовитейшая из змей.
6 Мокошь (берендейск.) — жена громовержца.
7 Шайтан (басурманск.) — очевидно, бес какой-нибудь.
8 Ахтак дословно
цитирует Олжаса Сулейменова, что заставляет усомниться в авторстве
данной строки (прим. ред.).