На "Русскую фантастику"На первую страницу
Автобиография
Фотгорафии
Аннотированная библиография
Стихи
Рисунки
Вы здесь!
Китаеведение
Статьи о Рыбакове
Беседы с Б. Понежатым
     
 
ПУБЛИЦИСТИКА
 
     
   
     
 
ФАНТАСТИКА КАК РЕЛИГИОЗНАЯ ЛИТЕРАТУРА
 
     
 
1
 
     
     Научная фантастика в собственном смысле этого словосочетания возникла совсем недавно. Жизнь призвала ее к существованию, когда начала набирать обороты промышленная революция, и мало кому понятная индустрия принялась заглатывать и переваривать множество людей — практически неграмотных, со страхом и подозрительностью к этой индустрии относящихся. Мир менялся, а массовое сознание катастрофически не поспевало за этими переменами и не принимало их. Научно-популярной литературы в то время не существовало. Навыков к общеобразовательному чтению — тем более. В этих условиях оказалась чрезвычайно плодотворной идея создания беллетристических произведений, где на витки по возможности занимательного действия нанизывались бы сюжетно мотивированные изложения тех или иных научных и технических сведений и доказывалась бы, опять-таки сюжетными перипетиями, их нестрашность и даже бытовая полезность.
   Потребность в популяризации основ научно-технических достижений возникает, когда культурный уровень большинства населения еще чудовищно низок, практически — феодален, но нужды промышленной революции уже подталкивают это большинство к начаткам естественных знаний и минимальной тренировке ума, минимальному привыканию к механизации жизни. Для Франции, например, этот период пришелся на вторую четверть XIX века (классическим примером писателя, удовлетворившего этот никем не названный, но от того не менее ощутимый социальный заказ, является Жюль Верн), для России — главным образом, на время первых пятилеток.
   Главными героями таких произведений становятся не люди (хотя Жюлю Верну или Александру Беляеву в своих наиболее художественных произведениях удавалось создавать запоминающиеся человеческие образы), но много-много разрозненных научных и технических данных. Сюжеты и персонажи диктуются не человековедческой задачей, не эмоциональной авторской потребностью, а являются лишь средствами сшить эти разрозненные данные воедино и продемонстрировать их прагматическую ценность и результативность. Поэтому громадную роль начинает играть фактор облегченной, даже инфантильной занимательности, развлекательности сюжета.
   Как только совершается культурная революция, популяризаторская роль научной фантастики отмирает. Строго говоря, она остается нужной только младшим школьникам, да и то совсем не в той мере, что прежде. Да и то — наиболее ленивым из них; тем, кому скучно читать настоящую научно-популярную литературу.
   Когда-то, много веков назад, бытописательская литература, уделяя психологии людей минимальное внимание, чуть ли не сводилась к описанию нарядов, обрядов, насечек на рукоятках мечей и узоров на попонах — но закономернейшим образом переросла эти рамки, как только возросли и трансформировались духовные потребности общества. Точно так же фантастика переросла популяризацию, которая, в сущности, призвала ее на свет в модификации "научной фантастики". Сызнова навязывать ей эту роль так, как это происходило еще совсем недавно, — то же самое, что, скажем, всю так называемую реалистическую литературу загонять в рамки этнографических зарисовок. Тогда, например, от "Анны Карениной", тряся неумолимыми редакторскими ножницами, пришлось бы требовать, чтобы она не с одним Вронским изменила своему старику, а проехалась бы, меняя любовников, по всей России, дабы занимательный сюжет дал возможность неназойливо ознакомить читателя с бытом и нравом российского народа в различных губерниях, в столице и в провинции, на хуторе близ Диканьки и на острове Сахалин...
   Однако с отмиранием призвавшей ее на свет популяризаторской функции НФ не умерла. Ибо очень быстро выяснилось, что сюжеты, главным объектом которых является воздействие научно-технических новаций на повседневную жизнь, позволяют авторам показывать не только локальные изменения и улучшения этой жизни, но и, что гораздо интереснее, тотальные, глобальные ее изменения. Показывать, как под воздействием науки и техники трансформируется общество в целом. Показывать общества, возникшие как следствие прогресса, — и людей, возникших как следствие появления этих обществ. Уже Жюль Верн нащупал это — вспомним "Пятьсот миллионов бегумы", где сталкиваются два совершенно разных мира, проросших из одной и той же новой техники, различно ориентированной по целям и задачам применения. Но на качественно иной уровень поднял этот прием Уэллс. Его "Сон", его "Освобожденный мир", его "Люди как боги" стали невиданными до той поры образцами утопий, сконструированных не просто по принципу "во как здорово!", а как варианты будущего, закономерно и сознательно созданного людьми из настоящего. Но, начав брать в качестве места действия целиком преображенные общества, фантастика неизбежно вынуждена была отказаться от детальной проработки каждого из научных достижений и каждого привносимого им в мир изменения — и с этого момента перестала быть научной и начала становиться метафоричной.
   Уэллс сделал еще одно открытие, чрезвычайно ценное для формирования арсенала приемов фантастики. Он впервые по-настоящему всерьез и по-настоящему художественно показал, что воздействие науки на человечество совсем не обязательно будет положительным. Все зависит от целей, для достижения которых используются новые, искусственно созданные средства. Все зависит от состояния общества, в котором возникают те или иные новации. Так родился жанр антиутопии. И если, скажем, в "Войне в воздухе" крах человечества связывался с конкретным техническим достижением, то в знаменитой "Машине времени" он описывался как результат пошедшего "не в ту степь" прогресса в целом. Антиутопии практически сразу абстрагировались от научных частностей и от промежуточных стадий трансформации общества из того, где живут читатели, в то, где живут персонажи. Началось описание самого результата — и людей, действующих внутри него.
   Как только объектом фантастики стали не ТРАНСФОРМАЦИИ МИРОВ, а ТРАНСФОРМИРОВАННЫЕ МИРЫ, виток спирали оказался полностью пройден и, уже на новом уровне, вооруженная беспрецедентным арсеналом приемов создания разнообразнейших сцен для действия, фантастика безвозвратно ушла из той области литературы, где толковали о том, что бы надо и чего бы не надо изменять, и вернулась в ту великую область, где толкуют о том, как бы надо и как бы не надо жить.
   Сказать, что после этого она встала в ряд с такими произведениями, как великие утопии средневековья (теперь воспринимаемые, скорее, как антиутопии) или положительными и отрицательными мирами Свифта, значит почти ничего не сказать. Во-первых, и сами эти произведения лежат в русле древнейшей традиции, загадочным образом присущей нашему духу. Дескать, стоит только убедительно и заманчиво описать что-либо желаемое, как оно уже тем самым отчасти создается реально, во всяком случае, резко повышается вероятность его реального возникновения в ближайшем будущем; а стоит убедительно и отталкивающе описать что-либо нежелаемое, как оно предотвращается, ему перекрывается вход в реальный мир. Мы тащим эту убежденность еще из пещер, где наши пращуры прокалывали черточками копий нарисованных мамонтов, уверенные, что это поможет на реальной охоте завтра, и твердо верили, что стоит только узнать подлинное имя злого духа и произнести его, окаянный тут же подчинится и станет безопасен. Когда Брэдбери произнес свою знаменитую фразу "Фантасты не предсказывают будущее, они его предотвращают", он совсем не кокетничал; более или менее сознательно он имел в виду именно это шаманство и заклинательство. Но, коль скоро предполагается, что фантастике доступно ПРЕДОТВРАЩАТЬ то, что автор считает плохим, ровно с той же степенью вероятности можно предположить, что ей доступно и СОЗИДАТЬ то, что автор считает хорошим, не так ли?
   А во-вторых, апофеозом этой традиции для европейской культуры явились такие произведения, как Евангелия и Апокалипсис. Книга о царствии небесном и о том, как жить, чтобы в него войти — и книга об аде конца света и о том, как жить, чтобы через него пройти.
 
 
     
 
2
 
     
     И вот тут придется поговорить уже о религии.
   История развития религий — в огромной мере есть история развития составляющих их основу потусторонних суперавторитетов. А эти последние развиваются — во всяком случае, до сих пор развивались, — едва ли не в первую очередь по своей способности считать «своими» как можно больше людей, все меньше внимания обращая на их племенную, национальную, профессиональную, классовую и даже конфессиональную — до обращения — принадлежность. Дело в том, что этика, обеспечивающая ненасильственное взаимодействие индивидуумов в обществе, была доселе только религиозной — скорее всего, в нашем культурном регионе она уже и может быть только религиозной. Почему нельзя дать в глаз ползущей из булочной бабульке и отобрать у нее свежекупленный черствый батон? Ни логика, ни здравый смысл не дают на этот вопрос ответа. Но если большинство людей начнет вытворять все, что разрешает здравый смысл, общество быстро превратится в ад. Ибо здравый смысл есть не более чем срабатывающий на сиюминутном, бытовом уровне инстинкт самосохранения. Спасает от такого ада лишь не обсуждаемое, с молоком матери впитанное ощущение, что бить бабушек в глаз нехорошо. Но, собственно, каким образом такой запрет впитывается с молоком матери? И, даже если запрет впитался, вдруг человек, повзрослев, от большого ума все ж таки задастся вопросом, что такое "нехорошо"? Тут-то и нужен ориентирующий, дающий критерий нравственной оценки действий суперавторитет. Запрет бить бабушек — иррационален, он не от мира сего, он как бы противоречит здравому смыслу. Значит, и поддерживающий его суперавторитет неизбежно должен быть иррационален, внелогичен. И чем сложнее становятся требования этики, чем более они расходятся с требованиями функционирующего вне добра и зла прагматизма — тем более суперавторитет должен становиться не от мира сего. Верую, ибо абсурдно.
   На родоплеменной стадии — это первопредок, напридумывавший массу всякого рода табу: то нельзя, это нельзя... Но только по отношению к людям, то есть членам рода. Остальные двуногие и людьми-то не называются, обозначаются совсем иными словами. Но по отношению к своим — многое нельзя. Нельзя, потому что запретил великий предок. А совершишь, что нельзя — такого перцу предок задаст из того, потустороннего мира!.. свету не взвидишь! Бог в это время еще не спаситель, а только наказыватель. Он не зовет вверх, а лишь ставит в строй и командует: левой! Правой! Охоться! Паши! Делись! И невдомек дикарям, что именно так, стреноживая эгоизм этикой, срабатывает на высшем, уже не сиюминутно-ситуационном, а долговременно-социальном уровне, нащупанном после многовековых проб и ошибок, все тот же инстинкт самосохранения. Раз человек не способен жить вне общества, значит, общество должно жить, а, коли так, человеку в обществе многое нельзя. Но это мы словами формулируем; в основе же поступков лежат не слова, и даже не соображения, а главным образом переживания, которые всегда предметны: по отношению к тому, и к тому, и вот к этому конкретному человеку — ко всем, кто ощущается, как входящий в общество, как "свой" — многое нельзя.
Однако стоит обществу усложниться настолько, что представители различных племен начинают взаимодействовать более или менее постоянно, архаичные племенные суперавторитеты выходят в тираж, ибо вместо того, чтобы склеивать массу трущихся бок о бок индивидуумов в совокупность этически взаимозащищенных единиц, дробят их на "своих" и "чужих". А это чревато взаимоистреблением. Жизнь зовет новых, интегрирующих богов. И они приходят. Постепенно появляются и завоевывают мир этические религии, для которых "несть ни эллина, ни иудея".  Критерием "своего" делается братство уже не по крови, а по вере — и, таким образом, братства размыкаются и перестают быть жестко и навечно отграниченными друг от друга. Теперь вход в братство открыт каждому. И возникает новый мощнейший манок — посмертное спасение. Но зато "нельзя" становится гораздо больше, потому что интегральный Бог превращается из наказывателя, главным образом, в спасителя. Наказание остается лишь как нежелательный, вспомогательный, побочный момент его деятельности. Бог, в отличие от первобытных божков и первопредков, тянет человека возвыситься над самим собой. Он ориентирует не на давно уже существующий реальный общий распорядок, нарушения которого однозначно греховны, но на обобщенный и в то же время каждым индивидуально переживаемый идеал, которого практически невозможно достичь, но к которому обязательно с максимальным личным напряжением стремиться. И за это напряжение воздастся вам.
   Потребность в очередном скачке такого же рода возникла как следствие секуляризации и затем обвальной атеизации европейского общества в XVIII и в особенности в XIX веках. Выбив авторитет Христа из-под морали, развитие культуры фактически сделало мораль недееспособной, превратило ее в набор мертвых словесных штампов, совершенно беззащитных перед издевательствами живущих здравым смыслом прагматиков. Это поставило общество перед ужасной перспективой, сформулированной Достоевским: если Бога нет, то все дозволено. Позволить этой перспективе реализоваться культура, безусловно, не могла.
   Вне зависимости от желания тех или иных тогдашних философов, разрабатывавших те или иные учения, ни один из них не мог пройти мимо этой проблемы. Сознательно или нет, они просто не могли не попытаться отыскать некий новый суперавторитет, который, став для каждого уверовавшего в него человека ценностью большей, нежели собственное "я" с его разгульными и бессовестными запросами, подкрепил бы мораль и сделал ее заповеди непререкаемыми, не подверженными индивидуалистическому размыванию и искажению.
   И, разумеется, появились другие — те, кто искал суперавторитет именно в изолированном "я", вырвавшемся из пут этики, и сознательно атаковал интегрирующие суперавторитеты, объявляя веру в любой из них унизительной, словно рабьи цепи, словно костыли, на которых покорно ковыляют те, кто не хочет даже попробовать ковылять без них. "Я" действительно в ту пору вырвалось — и не могли не появиться гении, ополоумевшие при виде забродившего по Европе призрака индивидуальной свободы, которые постарались возвести это "я" на пьедестал. Мораль для них превратилась в как можно более полную реализацию личной воли того, кто достаточной волей обладает.
   Именно в это время европейская цивилизация выдвинула совершенно новую концепцию истории.  Согласно ей, история не есть топтание на месте или бег по кругу, но поступательный и в значительной степени управляемый процесс восхождения из мира менее совершенного в мир более совершенный. Не стоит сейчас касаться вопроса о том, верна ли вообще эта концепция. Для нас сейчас важно лишь то, что именно она позволила начать отыскивать качественно новые, секуляризованные суперавторитеты, объединяющие людей в способные к беспредельному расширению братства по совершенно новому принципу. Суперавторитеты эти — модели посюстороннего будущего.
   Стоит предложить некий вариант будущего общественного устройства, с той или иной степенью наукообразной убедительности доказать его возможность и желательность — и, буде найдутся люди, для которых это будущее окажется эмоционально притягательным, которые захотят общими усилиями попытаться достичь его, все они окажутся братьями по этой новой вере, дающей, как и всякая чисто религиозная вера, столь необходимый индивидууму надиндивидуальный смысл бытия. И если брат поведет себя по отношению к брату аморально, суперавторитет накажет: желаемое всеми братьями будущее может не сбыться.
   Очень показательно, что эти, так сказать, религии третьего уровня возникли именно в христианском регионе, с одной стороны, знавшем только сверхъестественную опору морали, а с другой — докатившемся до массового безбожия. Дальнему Востоку новая секуляризованная этика была ни к чему, она испокон веков там существовала, разработанная еще конфуцианством, и опиралась на двуединый посюсторонний суперавторитет государство/семья. Мусульманскому региону секуляризованная этика тоже была не нужна — там не произошло обвальной атеизации. А вот европейская цивилизация оказалась в безвыходном положении; кружить по плоскости стало уже негде, пришлось вспрыгивать на новую ступень — а там, разумеется, поджидали новые проблемы. Как и при всяком качественном скачке, предвидеть их заранее было невозможно. И тем более невозможно было разработать заблаговременно методики их разрешения.
   Кстати, и серьезная фантастика — тоже практически исключительно детище христианского культурного региона. По-моему, это не может быть простым совпадением.
   Прекрасно прослеживается связь этики с суперавторитетами даже на таком простеньком примере, как категорический императив. Не делай никому того, чего не хочешь себе — ведь это краеугольный камень любой этики, и все мы его помним. Но в канонических текстах мировых религий, насколько я могу судить, фраза, где он формулируется, никогда не оставляет его в изоляции, не провозглашает в голой беззащитности и бездоказательности. Делается иначе.
   "Не делай человеку того, чего не желаешь себе, и тогда исчезнет ненависть в государстве, исчезнет ненависть в семье". Конфуций, "Лунь юй".
   "Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы с ними; ибо в этом закон и пророки". Евангелие от Матфея, глава 7, стих 12.
   Даже ислам, насквозь, казалось бы, простеганный угрозами в адрес иноверцев, благоговеет перед той же самой истиной. "Не злословь тех богов, которых призывают они опричь Аллаха, дабы и они, по вражде, по неразумию, не стали злословить Аллаха". Коран, сура "Скот", стих 108.
   Какие разные культуры и народы! Но в какой-то момент все, все приходили к универсальному принципу ненасильственного взаимодействия индивидуумов в обществе: если хочешь, чтобы тебя не резали, прежде всего не режь сам. А потом этот принцип возводился в ранг священного посредством жесткой увязки его с основным для данной цивилизации суперавторитетом. И дальше начиналась взаимная энергетическая подпитка. Выстраданная десятками поколений поведенческая истина, прагматичная и земная в самом лучшем смысле этих слов, с полной очевидностью доказывала доброту и справедливость суперавторитета, то, что он плохого не посоветует. А суперавторитет освящал простенькую бытовую истину с горних высей, с полной очевидностью доказывая, что ни в каких рациональных оправданиях и подпорках она не нуждается, она — свята и вечна, как Поднебесная, Христос, Аллах...
   Два члена этих драгоценных формул становились парой ангельских крыл, согласными взмахами несущих общество над кровавым, брызжущим отравленными стрелами, греческим огнем, "эрликонами" и "стингерами" варевом сведения счетов всех со всеми. И какие устойчивые, несмотря на все превратности истории, цивилизации возникали!
   Конечно, они не становились раем. Полностью гарантировать, что человек не станет совершать действий, способных причинить кому-то вред, может только заблаговременный расстрел. Но взаимонакачка императива и суперавторитета делала возможным статистическое преобладание социально ориентированных поступков над асоциально ориентированными, этически ориентированных над ориентированными эгоистически — а большего от коллектива человеков и требовать нельзя, состоит ли он из двух единиц, или из двадцати миллионов... Потому что только оно, это преобладание, способно сделать коллектив устойчивым — а следовательно, сделать вероятной его положительную перспективу.
 
     
 
     
 
3
 
     
     Марксизм, хоть и принято считать его экономическим учением, был, как мне представляется, не вполне осознанной, но исторически самой значимой попыткой нащупать ответ на вопрос, поставленный самим развитием европейской культуры: почему, РАДИ ЧЕГО люди должны любить друг друга не во Христе, а просто так, в реальной посюсторонней жизни. Другое дело, что Маркс в своих теоретических построениях тоже не смог обойтись без деления людей на "своих" и "чужих", проведенного по классовому принципу — и, стоило дойти до дела, до конкретной политики, это привело к возникновению кровавой каши, весьма напоминающей кровавую кашу первых веков христианства, когда различные христианские секты ожесточенно грызлись друг с другом, насмерть воюя в то же самое время со всем языческим миром.
   Нет, правда, знакомая ведь картина — абсолютная нетерпимость, безудержная тяга к идеологической и политической экспансии, безоговорочное и поголовное объявление всех предшествовавших богов злобными демонами-искусителями, программное разрушение их храмов и даже статуй, развратность и продажность руководства... Тупость, озверелость и растленность, а иногда и явная психическая неполноценность религиозных руководителей и их приверженцев были тогда настолько очевидны, что всерьез компрометировали человеколюбивые заветы основателей и казались для многих современников неоспоримыми свидетельствами ущербности самой религии. Император Юлиан Отступник даже попытался аннулировать христианство, будто его дюжина придурков с похмелья выдумала, и вернуться к богам предыдущих ступеней. Увы, никому не дано повернуть вспять колесо истории...
   Коммунизм споткнулся и шумно хряснулся на возведенной в ранг священного долга вседозволенности во имя реализации своей модели посюстороннего грядущего, на аморальности по отношению к классовым врагам. И тем не менее построение бесклассового общества долго оставалось, а для многих и сейчас еще остается, чрезвычайно притягательным религиозным идеалом.
   Другую исторически чрезвычайно значимую модель сконструированного будущего предложил нацизм. Одно время модно было к делу и не к делу долдонить, что коммунизм и нацизм суть близнецы-братья. Это верно в том смысле, что нацизм политически возник и не без влияния коммунизма, и как реакция на брошенный коммунизмом вызов. Это верно в том смысле, что для реализации и той и другой модели были созданы чудовищные тоталитарные машины. И все же есть весьма существенная и, возможно, принципиальная разница.
   В нацизме предметом религиозного поклонения является собственная нация, а сутью предлагаемой модели будущего — ее очищение от «чужих» по крови, по возможности сдобренное мировым или хотя бы региональным господством. Это старая, как мир, идея, питавшая любую агрессию спокон веков, только доведенная до абсурда. Поэтому нацистское общество замкнуто, изолировано, как первобытное племя. Для коммунизма же нет ни эллина, ни иудея — и поэтому вход в религиозное братство всегда открыт, достаточно лишь уверовать в бесклассовую утопию. Нацизм предлагает постоянное для всего обозримого будущего противостояние расы господ и расы рабов, разделенных более или менее многочисленными прослойками так ли, сяк ли пораженных в правах получеловеков, недочеловеков, фольксдойчей каких-нибудь, или военных пенсионеров... Коммунизм, прошедший через горнило экспроприации экспроприаторов, теоретически должен был вскорости утвердить в человецех основанное на равенстве благоволение во веки веков. Именно поэтому коммунизм оказался притягательнее и жизнеспособнее нацизма. Именно поэтому коммунизм, пока практическая реализация его догм не бросила его в пропасть резни, столь часто удостаивался сравнений с христианством, чего нацизму не выпадало никогда. Именно поэтому в шестидесятых годах, когда коммунизм попытался порвать — и на некоторое время довольно убедительно сделал вид, что и впрямь порвал — с ГУЛАГом, на его религиозных идеях смогло вырасти поколение шестидесятников, которое при всех своих недостатках, при всей своей внутренней раздвоенности и даже разорванности было, вероятно, самым порядочным, самым бескорыстным и добрым, самым творческим из всех поколений, родившихся при советской власти. И выросло оно, между прочим, не без влияния основанных на коммунистических идеалах блестящих литературных утопий, до сих пор не утративших своей художественной ценности — таких, как романы и повести Ефремова и Стругацких. Ни подобных утопий, ни подобных людей нацизм не дал и не мог дать.
   Зато и та, и другая модель, лишенные христианской возможности манить загробным спасением, прекрасным ПОТУСТОРОННИМ грядущим, совершенно в равной мере и буквально наперебой призывали жить во имя внуков и правнуков, во имя прекрасного ПОСЮСТОРОННЕГО грядущего. Манок не хуже первого: один играет на инстинкте самосохранения, другой на инстинкте продолжения рода, а это два самых мощных инстинкта, как нельзя лучше годящиеся для того, чтобы на физиологическом уровне подпереть предъявляемые суперавторитетами моральные требования.
 
 
 
4
 
     
     Фантастика, следуя своим собственным, литературным законам развития, занялась описанием трансформированных прогрессом миров именно в ту пору, когда заменой прежней религии для очень многих стала вера в ту или иную модель будущего. И получилось так, что именно фантастика оказалась максимально эмоциональным и образным, метафоричным, абстрагированным от конкретики переходных периодов из реального бытия в мир иной — а как раз этим требованиям и должны отвечать сакральные тексты — описательством этого самого мира иного. А потому она неизбежно стала единственным видом литературы, способным удовлетворить потребность в живописании суперавторитетов секуляризованного сознания. По всем своим параметрам, по всем изначальным свойствам, вне зависимости от желания конкретных авторов и того, насколько они понимали происходящее, фантастика была на это обречена.
   В предисловии к переизданию "Возвращения" Стругацкие писали: "...Мы вовсе не хотели утверждать, что именно так все и будет. Мы изобразили мир, каким мечтаем его видеть, мир, в котором хотели бы жить и работать, мир, для которого мы стараемся жить и работать сейчас". Однако великие братья умели изобразить желаемое так убедительно, так заманчиво, что громадное большинство их читателей заражалось желанием именно таким видеть мир, желанием жить именно в таком мире, и ни в каком ином. Стругацкие вполне отдавали себе в этом отчет. Предисловие завершается словами: "Если хотя бы часть наших читателей проникнется духом изображенного здесь мира, если мы сумеем убедить их в том, что о таком мире стоит мечтать и для такого мира стоит работать, мы будем считать свою задачу выполненной". И она действительно оказалась выполненной, в этом нельзя сомневаться. Но разве можно назвать вдохновенную попытку убедить людей мечтать о мире ином, том, которого нельзя ни увидеть, ни пощупать, ни вообще убедиться, возникнет он когда-нибудь или нет, и все-таки ради его обретения напряженно трудиться в мире этом — разве можно назвать ее иначе, как распространением веры?
   В "Часе Быка" Ефремов из придуманного им грядущего объяснял реальное настоящее так: "Русские решили, что лучше быть беднее, но подготовить общество с большей заботой о людях и с большей справедливостью, искоренить условия и самое понятие капиталистического успеха...". Что это, если не мольба, не крик души верующего, под влиянием личного воспитания сформулированный писателем как точное достижение будущих строгих общественных наук?
   По сути дела, беллетризованное описание желательных и нежелательных миров есть ни что иное, как молитва о ниспослании чего-то или обережении от чего-то. Эмоции читателей здесь сходны с эмоциями прихожан во время коллективного богослужения. Серьезная фантастика при всей привычно приписываемой ей научности или хотя бы рациональности является самым религиозным видом литературы после собственно религиозной литературы. Является шапкой-невидимкой, маскхалатом, в котором религия проникла в мир атеистов, нуждающихся, тем не менее, в оправдывающем этику суперавторитете и в объединительной вере и получающих их в виде вариантов будущего, которого МЫ хотим и которого МЫ не хотим. Фантастика — единственное прибежище, где так называемый атеист может почувствовать себя в соборе (но не в толпе) и помолиться (но не гневно заявить справедливые претензии); атеистов же среди нас, как ни крутите, немало.
   Вообще говоря, изначально словесность была именно фантастикой. Мифы, ритуальные песнопения, заклинания и прочие продукты тогдашнего творчества призваны были не описывать мир, а объяснять его и воздействовать на него. Они оперировали не индивидуальными переживаниями, а коллективными целями и стремлениями. Так называемый реализм возник только тогда, когда разрушилась первобытная нерасчлененность людского коллектива, а индивидуальные мысли и чувства стали значимыми, следовательно — интересными. Античные трагедии — самый яркий тому пример; в фокусе едва ли не любой из них находился конфликт личности и общества, личного и общественного. Светский роман с его вниманием к индивидуальному смог возникнуть в средние века только благодаря тому, что диалог с массовыми страхами и чаяниями давно и надолго взяла на себя религия. Но с размыванием религиозности возникла новая литература: фантастика, на какой-то момент волею судеб оказавшаяся научной, но быстро переставшая ею быть и сосредоточившаяся, как в изначальные свои времена, не столько на индивидуальных переживаниях, сколько на коллективных представлениях о том, что для коллектива плохо и что — хорошо. В СССР, где небеса особенно яростно опустошались государством, а индивидуум особенно яростно впрессовывался в коллектив, заклинательные, магические свойства научной фантастики проявились особенно ярко.
   Отсюда — совершенно специфическая, удивительная роль, которую играла у нас в стране НФ в шестидесятых и семидесятых годах; возможно, она еще сыграет ее в будущем.
   Поначалу главным аффектом было ожидание рая. Ожидание страстное, нетерпеливое, активное. Вошедшее в плоть и кровь православной культуры упование на скорое пришествие царствия небесного, трансформированное европейской доктриной обретения этого царствия в посюсторонней жизни и помноженное на советскую яростную надежду построить его быстро, своею собственной рукой. Вот оно, в двух шагах, общество хороших людей, которым никто и ничто не мешает быть хорошими и становиться еще лучше — ни аппарат подавления, ни преступность, ни война.
   Но быстро выявилась фатальная слабина мира, который живыми, заманчивыми образами овеществлял желание реальных людей жить лучше и становиться лучше. Что нужно перешагнуть, чтобы сделать эти два шага? Что за порог? Что за бездну? Ведь очевидно же, что мир реальный и мир изображенный отличаются друг от друга качественно, принципиально, и даже люди, населяющие текст, вопреки стругацковской максиме «почти такие же», тоже отличаются от реальных качественно: они лишены комплексов, агрессивности, лености, косности...
   Здесь, между прочим, явственнейшим образом просматривается водораздел двух культур. В западной фантастике для изображения светлого будущего, как правило, достаточно простого количественного увеличения уже существующих благ и удобств. Там иная сказка: нет таких неприятностей и бед, против коих не выступил бы простой славный американский парень. Поднапрягшись как следует, даже, возможно, получив пару раз по сопатке и даже — страшно подумать о таких лишениях! — как-то утром не сумев обеспечить любимой девушке, стоящей с ним плечом к плечу, горячего душа и мытья головы правильным шампунем, он обязательно ликвидирует спровоцированное той или иной внешней силой локальное ухудшение мира, который в целом-то НЕ НУЖДАЕТСЯ ни в никаких принципиальных улучшениях. Только если мир изменен качественно, простой славный парень ничего не может поделать (смотри, например, "1984"). Качественные изменения существующего мира всегда к худу. У нас же улучшение мира мыслилось только качественным; о количественном улучшении уже существующего не думалось. Это было, прежде всего, неинтересно. Блёкло. И не в традиции культуры.
   Формально все это было еще допустимо. Методику движения ногами на протяжении вышеупомянутых двух шагов четко обозначила Партия в своей грандиозной программе, так что господа литераторы могли о переходном периоде не беспокоиться. Объектом переживания эти два шага поначалу и не могли стать. Вся Программа сводилась к вековечной фразе "По щучьему велению..." Что было переживать, кроме отчаянного желания оказаться наконец по ту сторону нескончаемого мгновения, на протяжении которого щука исполняет свой магический взмах хвостом? И это казалось естественным, потому что, каким бы новым и умным не считали тогда жанр НФ, он прекрасно уложился в традиционные мифологемы; в сказание о граде Китеже, например. Поднырнуть под мерзость неодолимой реальности, а через промежуток времени, сколь угодно короткий, или сколь угодно долгий — ведь в озере время останавливается, как в коллапсаре, — когда беды отступят, всплыть обновленными и все-таки "почти такими же"...
   Но искренне переживающие люди в озере долго не могут. Дышать нечем. Абстрагироваться от переходного периода уже не удавалось; он начинал вызывать беспокойство, то есть сам становился объектом переживаний.
   Конечно, уже были Солженицын и Сахаров, уже были Новочеркасск и Чехословакия. Но — для немногих. А на рубеже 70-х уже и массовое сознание той части интеллигенции, которая сохранила способность болеть за страну, стало медленно поворачиваться в этом направлении. Именно тоска по социальному идеалу неизбежно начинала вызывать ненависть к тем силам, к той системе, которые, как казалось, только и не дают идеала достичь. Те, кто не уверовал в светлое будущее, прекрасно мирились с реальностью. А вот иные...
   Ефремов пишет "Час Быка".
   Уникальный, удивительный по эмоциональной убедительности и привлекательности XXII век Стругацких трансформируется. Будущее из "Жука" совсем не манит; из утопии оно превратилось едва ли не в антиутопию. А "Волны" в открытую демонстрируют: лишь те достойны счастья и свободы, кто перерастает этот тварный мир, мир живущих в реальности тварей, и взмывает в горние выси... На человеке как существе, способном жить в раю, способном создать рай себе и ближним своим, поставлен был крест.
   Светлое будущее окончательно вернулось туда, откуда оно веком раньше пришло в литературу — на Голгофу, а потом за облака.
 
 
 
5
 
     
 

   На фантастике это сказалось не лучшим образом. Будущее исчезло, исчезли варианты предлагаемого, вернее, вымаливаемого бытия или, наоборот, бытия, от которого хотят уберечь. Следовательно, исчез тот интегральный секуляризованный суперавторитет, который, всерьез-то говоря, только и придавал высокий смысл этому виду литературы, заведомо обедненному возможностями раскрытия индивидуальной психологии и стилистического экспериментирования. В такой обедненности совсем нет криминала. Ведь не ждем же мы достоевской развихренности вывихнутых чувств или постмодернистских изысков от, к примеру, Нагорной проповеди?
   Но именно такая облегченность, помноженная на сохранившуюся еще с популяризаторских времен традицию занимательного, бойкого сюжета сделала фантастику в рыночных условиях одним из самых кассовых видов литературы. И эту облегченность, иногда замешанную на том, что когда-то большевистские литпрокуроры и литдрессировщики называли "ложной многозначительностью", приходится искусственно поддерживать, чтобы не вылететь в тираж — вернее, из тиража.
   Издается фантастики теперь куда больше, чем в ее золотую пору. И художественные ее достоинства по сравнению с золотой порой в среднем возросли — ведь у словесности есть свои законы развития, подчас не связанные, или по крайней мере мало увязанные, с развитием содержательных элементов. Но, поскольку без какого-то суперавторитета фантастика существовать не способна, а суперавторитет светлого будущего умер, на его место полезла вся бесовщина, какая только была наработана древними культурами до расцвета великих этических религий и до какой только способна дотянуться эрудиция автора.
   В западной фантастике последних десятилетий — десятилетий поступательной стабильности — совсем не случайно нет утопий, то есть описания миров, качественно улучшенных относительно реального мира. Зато вплоть до 70-х годов — было множество антиутопий, связанных с качественным изменением реальности. Эти изменения мыслились лишь негативно, в виде глобальных катастроф, в том числе глобального торжества коммунизма, фашизма или чего-либо подобного. Качественное изменение реальности для западного человека всегда к худу. А у нас — наоборот: возник целый ряд утопий, связанных с качественным улучшением реального мира, и множество антиутопий, построенных как количественное наращивание, сгущение реальности — доведение до абсурда милитаристических, тоталитарных тенденций и т. д.
   Чрезвычайно популярный ныне жанр фэнтези появился и пережил на Западе пик популярности именно тогда, когда опасности, грозившие миру атлантического процветания, резко ослабели. Даже антиутопии пошли на убыль. Молиться вместе стало НЕ О ЧЕМ.
   И потому пришло время писать НИ О ЧЕМ.
   У нас же ситуация сходная, но полярная. Светлое или мрачное будущее вернулось туда, откуда оно пришло в литературу: в мир иной, духовный. В мире сем мы сейчас уже ничего сообща не хотим. Сообща мы даже ничего не НЕ ХОТИМ.
   А потому и у нас молиться вместе стало не о чем.
   К слову сказать, это ведь относится не только к тому роду литературы, который принято именовать фантастикой, и даже, собственно говоря, не только к литературе — но уж к литературе как таковой во всяком случае. И не зря наибольшим успехом и известностью на Западе из современных российских литераторов, фактически представляющих там всю нашу словесность разом, пользуются наиболее видные ниочемисты — Ерофеев, или, скажем, Пьецух, или Пелевин... Отдав в свое время дань огульному охаиванию — иначе и не скажешь, елки-палки! — всего, что в стране их проживания — и опять-таки иначе не скажешь! — не относится к их собственному "я" (которое, при всех его признаваемых авторами милых недостатках, на столь гнетущем фоне сразу начинало выглядеть просто-таки алмазным — что и требовалось доказать!), они, всяк по-своему, ударились в явные глюки, когда социальная проблематика (сиречь борьба с советской властью) приелась...
   Писать ни о чем — это значит и не о светлом или темном в душе человеческой, и не о светлом или темном посюстороннем мире. Не о Боге и Сатане небесных, и не о Боге и Сатане земных. И потому сначала на Западе, а потом и у нас на их место полезла нечисть.
   Пошла ожесточенная схватка даже не за сюжеты, не за идеи — за сцены. ЗА АНТУРАЖ. За присвоение, воровство культурного субстрата, который был выработан и отработан века назад, от которого все культуры мира, кроме старательно цепляющихся за свою первобытность диких и жестоких культов, давно отказались — но который можно успеть ухватить и использовать первым. Откуда бы еще, из какой древней религии спереть и заставить прыгать по страницам бесенят поэкзотичнее? А уж на оригинальном-то фоне простится любая смысловая и духовная банальность...
   Здесь и бесчисленные персонажи скандинавских саг и придуманные им под стать божки, которых скандинавы за предхристианские века своего существования придумать не успели. Здесь и индуистские пьяные и озверелые вершители судеб, здесь и исламом усвоенные, но явно доисламские ифриты и джинны. Здесь и китайский религиозный синкретизм, попытками авторов обогатить его еще и собственными теософскими конструкциями окончательно превращенный в винегрет. Здесь и родные наши лешие, кикиморы, бабки-ежки...
   Да кого только не повылезало в качестве носителей силы и смысла, водителей людей, дарителей и навязывателей целей для подвигов! В "Солярисе" Лем прекрасно сформулировал: "Нам только кажется, что человек свободен в выборе цели. Ему ее навязывает время, в которое он родился. Человек служит этим целям или восстает против них, но объект служения или бунта задан ему извне". И вот теперь в качестве объектов бунта или поклонения фэнтези предлагает лишь допотопные идолища. И, поскольку персонажи частенько против идолищ бунтуют и их побеждают, гордится тем, что в наше смутное время одна лишь сохранила способности к богоборчеству. Но ведь бога победить не так трудно — когда ты сам его придумал попротивней да погаже или стибрил, скажем, у каннибалов Центральной Африки или у друидов. Этические религии победили эту пакость давным-давно, и с гораздо большей пользой для человечества.
   Фэнтези сделала даже не один, а два шага назад. Суперавторитеты, исторически предшествововавшие суперавторитетам моделей посюстороннего будущего — то есть, скажем, те, которые так помогли Булгакову написать "Мастера", для нее мракобесие. Но на самом-то деле штука в том, что они для фэнтези просто слишком серьезны. Ведь на этом уровне не в силе Бог, но в правде — и о чем тогда писать? Мускулистый меченосец (АКМоносец, бластероносец), объявленный наконец-то появившимся в российской литературе сильным активным героем, грозит, неровен час, снова превратиться в рефлектирующего интеллигентишку, объявленного символом трижды проклятых шестидесятых годов. Отчего же они так ненавидимы, эти годы?
   Оттого, что это годы краткого апофеоза веры третьего уровня — еще существовавшей, но уже не отягощенной сознательным пролитием крови иноверцев. Верующий может понять и пожалеть неверующего. Неверующий на такое не способен никогда. Он обязательно будет смеяться над верой, стараться унизить ее и с пеной у рта доказывать, что он свободен и горд, а верующий — унижен и связан, слеп и зашорен; будет, не понимая смысла цитаты ни на волос, повторять: "они же сами говорят, что они рабы Божьи, а я не хочу быть рабом!" Ему обязательно надо победить верующего духовно — хотя бы в собственных глазах. Потому что подсознательно он завидует тому, что верующий никогда не бывает одинок и всегда имеет цель. Завидует осмысленности и неизолированности его бытия. В Европе прошлого века вполне всерьез возникали целые философии, в которых суперавторитетом объявлялось индивидуальное «я», ничего нового тут нет; и результаты воздействия таких философий на большие массы людей уже хорошо известны.
   Отсюда — вопиющий этический плюрализм. Сектантство. Ибо ни одной интегрирующей идеи у этого типа литературы не осталось. И, кстати, отсюда же полноводная струя антиинтерпретаций мечтостроительских и грезоискательских произведений предыдущей эпохи — а иногда заодно и ценностей христианства; полноводная струя попыток ввести их образы в реальность и тем показать их убожество и нежизнеспособность. Сходное стремление привело когда-то к написанию "Дон Кихота"; но нынешние гордые и свободные слишком озлоблены на веру — а многие просто-напросто еще и в детской обиде на нее за то, что, как выяснилось доподлинно за последние пятнадцать лет, она очень даже может обмануть, — чтобы оказаться в состоянии хотя бы ненароком отразить невероятно сложную и подчас действительно трагичную диалектику взаимодействия реальности и идеала. Филистерская страсть к осмеянию и опрощению всего, что не укладывается в рамки обыденного существования, зачастую уподобляет соотношение между профанациями и объектами профанаций, скорее, соотношению между Евангелиями и "Забавным евангелием" Лео Таксиля, творившего свою пошлятину, кстати, тоже в обстановке повальной секуляризации в пресловутой Европе пресловутого XIX века.
   Фэнтези идет путем наименьшего сопротивления и еще по одному параметру. Присущее всей фантастике свойство конструирования миров дает ей возможность конструирования мира ПОД ГЕРОЯ — так, чтобы поелику возможно облегчить этому герою его задачу. Не только божки придумываются так, чтобы их приятно и легко было ниспровергать. Вся физика, вся метрика мира, все его константы и атрибуты придумываются исключительно так, чтобы характер героя, его способности, его идеи обеспечили ему конечную победу после ряда как можно более увлекательных промежуточных телодвижений. Цель и средства меняются местами; это как если бы даже не Анне менять любовников, руководствуясь задачей прокатить ее по возможно большему количеству российских градов и весей для ознакомления читателя с местной этнографией, но напротив, психологию и физиологию Аннушки, равно как и местную этнографию, придумывать исключительно так, чтобы добиться возможно большего количества совокуплений на печатный лист.
   Но, если не шутейно — таким образом молчаливо признается, что мир реальный действительно обречен быть и оставаться во власти Князя Тьмы, и с ним даже возиться-то, даже упоминать-то его не стоит. Победа положительного героя — каким бы, в меру своих представлений о положительном, не рисовал его автор — оказывается возможной лишь в мире качественно измененном. Опять мы сталкиваемся с неизбывным стремлением качественно менять миры. Но в фантастике шестидесятых это делалось для того, чтобы сделать мир для лучшей жизни. А теперь — чтобы сделать мир для лучшей драки. В самом замечательном случае — чтобы сделать мир, который всеми своими свойствами доказывал бы суперавторитетность главного героя. Старик Ницше благодарно кланяется из своей сифилитической могилы!
   Конечно, среди работающих в области фэнтези мастеров, как и среди абсолютно всех групп людей, встречаются умные и милые люди, и тексты у них — соответственные. Но именно эти-то тексты, вышедшие на качественно новый по сравнению с шестидесятыми годами художественный уровень, совершенно нечувствительным образом приближаются к соответствию тогдашним моральным догматам.
   И, конечно, в демократическом обществе должны уживаться и хлысты, и трясуны, и обычные верующие. Но в данном случае речь идет о том, что обычных уже почти не остается, и, более того, они-то и оказываются ненормальными, белыми воронами среди бесчисленных свидетелей Иеговы, святых последнего дня и прочих, несть им числа...
   Другой широко используемый паллиатив, который сумела выработать фантастика, когда умер великий посюсторонний суперавторитет, рожденный на грани веков — это так называемая альтернативная история. Что было бы, если?.. Если бы Германия победила СССР во второй мировой войне? Если бы не было Октябрьской революции? Частным случаем этой механики являются параллельные миры — та же земля с тем же человечеством, но их несколько, и у каждой — своя история, отклонившиеся одна от другой невесть когда и почему. И между ними, обеспечивая раскрут сюжета, начинается, например, некое взаимодействие... Не скрою, мне, как историку, этот подход интересен и близок, но, как правило, роль суперавторитета в подобных текстах начинает играть историческая случайность. А она, как всякая случайность в природе, вне добра и зла. Каждая случайность — сама по себе, и человек перед нею — никто, и звать его никак. Кинули — выпутывайся. Будто бы как в жизни — с той лишь разницей, что, коль скоро вбрасывание в ситуацию происходит вне добра и зла, ровно так же происходит и выпутывание. И лишь сам выпутывающийся, в меру своих индивидуальных представлений о допустимом и недопустимом для человека поведении, привносит в процесс выпутывания свою индивидуальную меру добра и зла. А в литературе процесс вбрасывания производится лишь с ЯКОБЫ присущей реальной жизни внеэтичной жестокостью, а на самом деле вполне с человеческим садизмом, так, чтобы с первой же страницы поядреней ущучить персонажей, ведь тогда будет интереснее читать — и процесс выпутывания происходит аналогично. И волосы встают от обилия замученных и искалеченных для забавы.
   Однако если возникает попытка ввести историческую случайность в сетку этических координат, то сразу снова получается мракобесие, ибо предполагается, что случайности бывают плохими и хорошими, для человека и против человека. Но тогда кто в состоянии это сразу, сверху, однозначно определить? Опять лишь горние персонажи этических религий. И тогда опять получится серьезно и тягомотно, потому что не в силе Бог... и далее по тексту.
   Говорят с легкой руки мудрецов брадатых, что история повторяется в первый раз в виде трагедии, в другой раз — как фарс. Один раз человечество уже проделало путь от язычества к мировым религиям и далее, к вере в светлое посюстороннее будущее — которая, что самое-то замечательное, верам второго уровня сама по себе отнюдь не враждебна. Наоборот, язычество враждебно и тому, и другому, потому что для него нет будущего, есть только бесконечно длящееся настоящее, в котором надлежит руководствоваться неизменным здравым смыслом; ведь больше нечем. Недаром так много стало текстов, где перемешиваются реалии прошлого и настоящего; зачастую такое смешение служит самым мощным в этих текстах эстетическим средством, на котором только и держится все остальное. С художественной точки зрения это даже бывает ярко и смешно. Но со смысловой-то — это не более, чем более или менее осознанная капитуляция перед мрачной иллюзией, что исторического движения нет.
Процесс восхождения от культа идолищ и бесов в реальной истории был объективно обусловлен. И описанный здесь культурный сброс тоже не злой дядя нарочно придумал, он тоже оказался обусловлен объективно — возможно, отчасти потому, что в начале XX века значимые части человечества слишком забежали вперед, слишком рьяно принялись за самопереконструирование — пришлось откатиться; а вместе с человечеством и, как и свойственно литературе, дальше, чем оно, откатилась фантастика. Но, думаю, восхождение снова неизбежно. А оно скажется и на литературе.
   Другое дело — хватит ли на это времени. Ведь здравый смысл, внеморальное потребление мира, пренебрежение мракобесными запретами, для которых, казалось бы, нет никаких разумных оснований — уже загнали человечество в капкан экологического кризиса...

 
 
 

Оставьте свои пожелания, предложения, замечания.

© В. М. Рыбаков, 1999-2001
© "Русская Фантастика", 1999.
© Miles, дизайн 1999
Веб-мастер - Miles
Корректоры - Б. Швидлер, И. Борисова
, З. Филипенко

 
 
 
 

Страница существует с мая 1999 года.
Любое использование материалов данной страницы возможно исключительно с разрешения авторов.