Евгению
Ивановичу Пинаеву, чье умение
писать мемуары восхищает меня.
Говорят, всех (или
очень многих) литераторов при
достижении определенного возраста
тянет к мемуарному жанру. Сам я
поддавался этому соблазну
неоднократно. Написал два цикла
автобиографических повестей, а
потом “Опыт короткого дневника с
длинными воспоминаниями” (и часть
этих воспоминаний даже опубликовал
в “Уральском следопыте” под
названием “Однажды играли...”).
Очень удобная
штука такой “мемуарный дневник”.
Допускает “вольное течение
мысли”, не скованное требованиями
сюжета и жанровыми канонами.
О заманчивости
подобной прозы и своем желании
писать именно так не раз упоминали
известные авторы.
Что касается меня,
грешного, то я отнюдь не помышляю в
чем-то сравняться с именитыми
мастерами. Просто подобные
“писания” — хорошая возможность
вернуться в прошлое, вдохнуть
воздух давних лет и снова
встретиться с друзьями, в том числе
и с теми, которых уже нет...
И почему бы и не
позволить себе такое дело? Имею
право! Вчера отнес в “Следопыт”
дискету с только что законченным
произведением, написанным в
строгих традиционных рамках
литературного жанра — с романом
“Лужайки, где пляшут скворечники”.
Это была давняя работа, я обещал ее
еще Виталию Бугрову — значит, более
пяти лет назад. И теперь... Как там у
Александра Сергеевича?
Миг
вожделенный настал: окончен мой
труд
многолетний.
Что ж непонятная грусть тайно
тревожит меня?
Грусть тревожит в
основном из-за неизвестности: как
там, в редакции, отнесутся к этим
самым “Скворечникам”? Но в любом
случае есть какое-то время, чтобы
отдаться воспоминаниям... А о чем?
Здесь выручают
ассоциации...
Эти страницы я
начинаю писать 12 августа 99 года.
Вчера было солнечное затмение. На
Урале — не полное, “на половинку”.
Глянул сквозь стеклышко, которое
закоптила жена. Ну, затмение как
затмение, видел такие и раньше.
Главное же — то, что предсказанный
Нострадамусом и другими вещателями
будущего всеобщий конец света не
состоялся. Слава Богу! А что
касается отдельных и многих
признаков Апокалипсиса, то они
начались не вчера и кончатся,
видимо, не завтра. Стоит включить
телевизор и... Да ну его к лешему!
Только что
вернулся с очередного совещания в
поддержку журнала “Урал”. Главная
польза от таких совещаний — то, что
есть возможность потолкаться среди
братьев-писателей и журналистов,
узнать новости и отвести душу в
суждениях о современных событиях в
литературе и политике.
По коридору, махая
листом с каким-то текстом, сверкая
очками и погонами, носился поэт
Александр Кердан. Я ухватил его за
рукав и попросил объяснить мне,
тупому в военном деле прозаику,
кое-какие вопросы, касаемые
Дагестана...
— Я, Саша, конечно,
человек сугубо штатский, но даже
мне кажется, что... — Ну и так далее.
Полковник
по-офицерски прямо глянул мне в
глаза и внятно изложил свое мнение
в таких выражениях, которые здесь я
приводить не стану. Главное, что
мнение это вполне совпадало с моим.
Далее поэт Кердан
помчался куда-то дальше, а я, глядя
ему вслед, сочинил:
С маханьем
белого листа
И вдохновением во взоре
Мелькает Кердан в коридоре
Созвездьем Южного креста.
Я имел в виду его
большие блестящие звезды на
погонах.
Саша с
удовольствием записал мой
экспромт, хотя ни я, ни он не знали,
похожи ли три звезды на погонах
хоть в какой-то степени на
упомянутое созвездие.
...Сейчас,
оторвавшись от клавиатуры,
попробовал найти Южный крест
(“Crux”) на штурманском звездном
глобусе, который давным-давно
подарил мне знакомый моряк-балтиец.
По вечному “закону подлости”
именно это созвездие на желтом
лаковом шаре оказалось
полустертым. Все же разобрал
кое-как, что часть его можно
сравнить со звездами на полевом
погоне своего коллеги.
А “в натуре”
Южный крест я никогда не видел. Ни
разу в жизни не пересекал экватор.
Наименьшее расстояние, на которое
приближался к нему, это километров
двести. Когда был в Гаване.
Случилась та
поездка почти полжизни назад, в
ноябре семьдесят второго года.
Весьма интересное было время.
Тропики, Атлантика, отель-небоскреб
“Гавана либре” (бывшая “Гавана
Хилтон”), коктейль “Дайкири”,
мельканье провинциальных городков
(Матансас, Пинар-дель-Рио,
Канделария, Сан-Кристобаль...),
старые экзотические кабачки
“Бодегито дель медио”, “Лос дос
эрманос и “Ла каса де лос винос”;
воспетый Хемингуэем портовый район
Гаваны; весьма по-дружески
настроенные кубинские поэты и
грозовое предощущение чилийских
событий, зреющих совсем
неподалеку...
Удалось
пообщаться даже со всемирно
известным классиком и борцом
против колониализма Николасом
Гильеном. Правда, не столь тесно,
как хотелось бы.
Когда мы, четыре
члена советской писательской
делегации, пришли в Кубинский союз
писателей и художников, чтобы
поздравить Гильена с недавним
семидесятилетием, вручить сувениры
и провести часок за дружеской
беседой, классик поздравления и
сувениры с удовольствием принял,
беседой — весьма непринужденной —
удостоил, но вынутую нами бутылку
столичной распечатать не дал,
приобщил ее к сувенирам и спрятал в
шкаф. Объяснил, что распивать водку
без коллег по кубинскому
писательскому сообществу ему
неловко, а если этих коллег
пригласить, они сейчас, с утра,
накачаются и весь день не будут
работать. Потом, после визита, нам
пришлось компенсировать
“сухость” беседы в прохладном
подвальчике напротив отеля —
уютном заведении с телефоном
начала века и старинным портретом
неизвестной нам дамы на стене...
Долго собирался
описать эту поездку (она стоила
того) в документальной повести, да
так и не удосужился... А никаких
созвездий — ни знакомых северных,
ни экзотических южных — разглядеть
в экваториальном темном небе мне
тогда не удалось. Чаще всего по
ночам небо затянуто было
полупрозрачной дымкой (кубинцы
говорили, что это предвестие
близкого тропического урагана, который, к
счастью, так до нас и не добрался).
Лишь один раз мне
показалось, что я заметил в разрыве
летящих облаков трехзвездный пояс
нашего родного Ориона. Но за
достоверность данного факта
ручаться не могу, ввиду
специфичности условий наблюдения.
Дело в том, что в
тот вечер “имела быть” дружеская
встреча с кубинскими коллегами в
знаменитом кафе “Тропикана”.
Обещано было весьма смелое (по тем
временам и понятиям) зрелище
стриптизного толка (“шоу”, как
сказали бы сейчас). Однако вместо
этого показали ансамбль из
дружественной Болгарии, в котором
дальше заурядных купальников дело
не пошло. И с не оправдавшего наши
надежды зрелища мы перенесли
внимание на знаменитый гаванский
ром лучших сортов.
Друзья-кубинцы
учили нас пить, наливая ром на дно
фужера и заполняя оставшееся
пространство кока-колой (или чем-то
вроде). Я же и рыжебородый Игорь
Нагаев (зам. редактора журнала
“Детская литература”), слегка
развеселившись, сообщили друзьям,
что российские традиции диктуют
иные пропорции: рому полный бокал, а
газировки — чуть-чуть, сверху.
Кубинские коллеги попробовали и
одобрили.
Что с ними стало
потом, не знаю. А себя помню уже в
машине — в длинном
полуразвалившемся “форде”,
который водил шофер “ихнего”
союза писателей (и художников
заодно!) по имени Хесус. Кстати,
бывший капитан армии Фиделя (по
кубинской табели о рангах ого-го
какое звание!).
Так вот, этот
капитан Хесус, не скованный
советскими правилами безопасности
движения, видимо, тоже кое-чего
принял в “Тропикане”, на веранде
среди черных ночных пальм и цветных
фонариков. По крайней мере,
злополучный “форд”, который вечно
ломался (“Трансмисьон — крак”, —
говорил тогда Хесус), на сей раз
ехал то боком, то кормой и лишь
изредка вперед радиатором. Столь
удивительному способу
передвижения способствовал
скользкий асфальт. Через каменный
парапет знаменитой набережной
Малекон хлестали штормовые волны.
Возможно, это начинался обещанный
ураган.
Помню, что у себя
на восемнадцатом этаже я вышел из
лифта твердой походкой и даже
сказал милой горничной-мулатке
“буэнос ночес”. И отметил про себя,
что небоскреб “Гавана либре”
слегка раскачивается. В этом не
было ничего удивительного: я слышал
и раньше, что верхние этажи
высотных зданий при ураганных
ветрах подвержены некоторым
колебаниям.
Однако же
следующее мое воспоминание — то,
что я лежу (точнее, полусижу) на полу
с головою на застеленной кровати.
Ураган, видимо, продолжался,
поскольку качание не стало меньше.
Устыдившись своего состояния,
которое недостойно советского
писателя и командора парусной
флотилии “Каравелла” (это свое
звание я настойчиво
пропагандировал среди кубинских
детских писателей и даже надевал
иногда штурманскую куртку), я
преодолел качку и вышел на балкон.
Штормовая ночь
над Мексиканским заливом мигала
огнями и звездами. Проблесковый
маяк Морро-де-ла-Гавана на мысу
Барловенто каждые пятнадцать
секунд бросал во тьму яркие двойные
вспышки. А звезды то и дело
вспыхивали среди клочкастых
летящих облаков (которые почти
сливались с тьмой). Вот тогда-то мне
и почудилось, что я вижу три яркие,
знакомые с детства звезды —
среднюю часть созвездия Ориона.
Я любил это
созвездие. В детстве, в городе
Тюмени, когда я, пятиклассник, после
шести уроков второй школьной смены
возвращался домой по
непроглядно-темной улице
Смоленской, Орион дружески светил
мне в осеннем или зимнем небе,
разгоняя страхи и напоминая, что
путь недолог...
И вот здесь, на
балконе восемнадцатого этажа, я
вспомнил школьные годы, темную
Смоленскую улицу, где из-за
поворота выплывали наконец три
желтых окошка моего дома, и меня
резанула ностальгия. Та самая, о
которой раньше я только читал в
книжках про старинные путешествия.
Я вдохнул “соленый ветер океана”,
и он почти полностью выдул из меня
ромовые пары, но не смог выдуть
тоску по родным краям. И на этой,
щемящей мою грешную душу ноте
сочинились стихи:
Тоска придет
на пятый день,
И вдруг ненужным станет город,
Который раньше был как сон,
Как сказка зюйдовых морей.
Тоска найдет тебя везде —
У старой крепости Эль Морро,
Среди портовых кабаков
И раскаленных площадей.
И снова
смотришь на маяк,
Туда, где древние атланты
Готовы сбросить горизонт
В руины вспененных штормов.
И отзвук незнакомых слов
“Tamborileros, adelante!”
Звучит
командой “Все наверх
Для постановки парусов!”
В этих
скоропалительных виршах была лишь
одна фактическая натяжка: день был
уже не пятый, а, кажется,
пятнадцатый. Но стихотворные
размеры диктуют свои правила. А все
остальное...
Слово
“тамборилерос” означает
“барабанщики”. Мне его сказал
пожилой поэт Элисео Диего, которому
я показал фотографию с маленькими
барабанщиками своего отряда.
“Аделанте” же — это “вперед”.
“Аделанте!” — вдохновенно
восклицал капитан Хесус, когда ему
удавалось наконец запустить мотор
своего дряхлого темно-синего
монстра (и мы мчались под
антильским небом до очередного
“трансмисьон — крак”). Ну, а
“Тамборилерос, аделанте!” —
значит, “Барабанщики вперед!”
По-русски эта команда в те времена
то и дело звучала в отряде
“Каравелла”. Это когда наши пацаны
с высокими “суворовскими”
барабанами — юная и отважная
гвардия отряда” — на построении
выдвигались в передние шеренги.
Чаще всего такое бывало на сборах,
после которых начинались какие-то
интересные дела. А самым интересным
были плавания во время парусной
практики. “Внимание, экипажи! Пошел
все стакселя и гроты ставить!”
Там, на балконе,
меня вдруг охватило ощущение
несправедливости. Почему я з д е с ь, а
мои ребята там, далеко, среди
ноябрьской слякоти и снега? Они
тоже имеют право видеть пальмовые
рощи, бастионы пиратских времен,
тропические волны Атлантики и
Карибского моря... Если бы можно
было притащить их сюда, как таскал в
Севастополь и в Ленинград! Ну, пусть
не всех, а хотя бы несколько лихих
штурманов и матросов из первой
“барабанной” шеренги: Сережку
Сомова, Сашку Шильникова, Максимку
Языкова, своего верного друга и
адъютанта Альку со звучной, как у
греческого контрабандиста,
фамилией Сидоропуло. И самого юного
барабанщика — моего
первоклассника Пашку...
Да, свободные
ассоциации — штука все-таки
рискованная. Разве о Кубе я
собирался писать, когда сел за
компьютер? А повело вдруг от
звездочек на погонах до штормовой
ночи в Гаване...
Кстати, наутро мне
сказали, что ветер был не столь уж
силен. По крайней мере, не из тех,
что раскачивают небоскребы...
А испанские слова
“Tamborileros, adelante!” я привез ребятам в
“Каравеллу”, и они написали их на
эмблеме отряда, сделали своим
девизом. Ничего удивительного,
кубинская романтика была тогда еще
сильна и горяча. К тому же слово
“Каравелла” тоже испанское.
Пишется: “Саrаbеlа”. Так и вышито на
шевронах флотилии. По-моему, именно
от этого слова пошло русское
“корабль”. Некоторые филологи (я
читал) объясняют, что “корабль” —
от славянского “короб”, но это
кажется мне притянутым за уши. Тем
более что в допетровские времена
слово “корабль” использовалось
редко, говорили “ладья”, “судно”.
А при Петре иногда так и писали —
“карабель”. Почти что испанская
“карабела”... Кстати, какой повод
для ура-патриотов обвинить меня в
низкопоклонстве перед заграницей!
Но опять же
понесло меня в сторону, в филологию.
А о чем я хотел?
Да! Сидя на
совещании в “Урале”, я думал, что
начну очередные мемуары именно с
этой ободранной комнаты на
четвертом этаже.
Здесь в начале
шестидесятых располагалась
редакция “Уральского следопыта”.
Именно сюда я пришел летом
шестьдесят второго, будучи
оформлен “переводом” из
“Вечернего Свердловска”. Перейти
просто так было нельзя — не вышел
трехгодичный срок после
распределения в университете.
“Перевод” прошел, на удивление,
гладко.
Сейчас вспоминаю:
до чего же хорошо тогда относились
ко мне, “молодому прозаику”, все,
от кого зависела моя судьба! В
“Вечерке” (где я поочередно был
литсотрудником разных отделов)
добродушно сказали: “Все равно он в
рабочее время пишет в основном не
репортажи о городских делах, а свои
рассказы; ну и пусть уматывает в
журнал”. А в
журнале уже поджидали, считали “за
своего”. И даже разразились по
поводу моего прихода
соответствующими виршами:
От
“Вечерки”, как от жутких пыток,
Он бежал, Исетских вод гроза,
И в “Уральском...” нашем
“...следопыте”
В.Крапивин подымает паруса.
А главный
редактор, Владимир Николаевич
Шустов, внес уточнение:
От
“Вечерки”, как от жутких пыток,
Он бежал в объятья следопыток.
Впрочем, любовь к
истине требует отметить, что сей
шедевр был создан не сразу, а через
пару месяцев, к моему 24-летию,
которое было отпраздновано в
редакции.
То же пристрастие
к точности требует от меня указать,
что “пытками” свою жизнь в
“Вечернем Свердловске” я не
считал, хотя случалось “всякое”.
Я благодарен
газете за недолгую, но
основательную журналистскую школу,
за репортерскую выучку. А еще пуще
— тем людям этой газеты, которые
охотно читали и обсуждали мои
литературные творения и порой
печатали их. Особое спасибо
заведующему отделом информации
Феликсу Овчаренко, который дважды
устраивал мне (тогда еще
“нештатнику”) вздрючки за
опоздания при сдаче репортажей.
Вздрючки были крепкие, зато с той
поры я ни разу не провалил ни одного
редакционного задания. И до чего же
горько, что Феликс так рано умер
из-за скоропалительной болезни...
Кстати, именно
“Вечерка” сорок лет назад
напечатала мой первый “настоящий”
рассказ “Восьмая звезда”, который
потом вошел в книжку “Рейс
“Ориона”. И с этой даты — 17 октября
1959 года — я начал отсчитывать
официальный литературный стаж.
Иногда я набираю
знакомый, не изменившийся за сорок
лет, номер отдела информации — 51-65-34
— и звоню в “Вечерку” давним
соратникам: Алику Чудиновских и
Эдику Якубовскому. Вот позвонил и
сейчас:
— Эдик, можно я
помещу в своих бестолковых
воспоминаниях твои стихи?
— ?
— Я только что
нашел этот листок в старой архивной
папке. Пометка — Свердловск. 26. 4. 62.
Ред. Газеты “Веч. Свердловск”.
Надпись — Славе Крапивину с
уважением...
— Ну-ка напомни...
Я напомнил. И
теперь, с позволения Эдуарда
Григорьевича, привожу здесь эти
стихи. Как свидетельство того
тревожного времени, когда
беспрестанно шли речи о происках
НАТО, когда мы, молодежь, то и дело
находили в почтовых ящиках
военкоматовские повестки,
призывающие нас то на
переподготовку, то на какие-то
таинственные перерегистрации, и
когда нарастали события, вскоре
разразившиеся “Карибским
кризисом”.
Тревога
Над лугом,
где кидались мячиком,
Над группою березок тощих,
Два скоро-грозных перехватчика
Ловили ТУ-бомбардировщик.
Мы знали —
это все условно,
Хоть очень грозно и красиво,
И через час, сойдясь в столовой,
Враги закажут вместе пиво.
Но было
что-то в этом вое
Такое, бьющее по нервам...
Я бросил мяч, прошел травою
И на земле уселся первым.
Пришел
второй, четвертый, пятый.
Среди березок тощих, дохлых
Легли мы рядом, как солдаты,
Застигнутые криком “Воздух!”
Кстати, а что
изменилось с той поры? Разве, что
марки самолетов...
Да, газету я до сих
пор вспоминаю добрыми словами.
И все же я был
счастлив, оказавшись в журнале.
Началось славное
“следопытское время”. На работу
можно было приходить хоть в десять,
хоть в одиннадцать, хоть к обеду (а в
случае чего, можно и вообще денек
погулять). Лишь бы дело свое делал к
назначенному сроку. Не то что
газета, куда хочешь — не хочешь, а
бреди раным-рано с тяжкой от
недосыпа головой и начинай
собирать по телефону ежеутреннюю
информацию. В журнале — и суеты в
сто раз меньше, и работа по душе, над
рукописями рассказов и повестей. И
вообще жизнь веселее. Часто шел как
на праздник.
В редакции,
насколько помню, только у главного
редактора был свой кабинетик.
Остальных объединяла э т а с а м а я
комната. Здесь были и
художественный редактор Александр
Соломонович Асс, и зав. редакцией
Эвелина Петровна Ермакова, и
машинистка Валя Бабушкина, и
корректор Галя Стороженко, и
литсотрудник Лена Константинова, и
шеф отдела прозы Лев Григорьевич
Румянцев, и знаменитый краевед и
эрудит Юрий Михайлович Курочкин. А
еще — Александр Георгиевич
Богачев, Стефан Антонович Захаров,
писавший стихотворные “драмы” к
каждому празднику и юбилею; и
бородатый богатырь Евгений
Григорьевич Ананьев — зав. отделом
семилетки.
Для тех, кто не
знает, — “семилетка” это не школа
с семью классами, а хрущевский план
развития народного хозяйства,
придуманный вместо традиционных
пятилеток.
Евгений
Григорьевич, кстати, незадолго до
того был руководителем моей
дипломной работы в УрГУ. Руководил
своеобразно. Сказал: “Слава, я же
тебя знаю, пиши спокойно свои
рассказы, будет тебе пятерка за
диплом”. И больше не вмешивался до
самой защиты. После защиты мы
славно выпили у моей старшей сестры
на Уктусе, где я обитал в ту
юношескую пору...
Надо сказать, что
и редактор наш больше отирался в
“обществе”, чем в своей клетушке. А
еще — обязательно кто-нибудь из
“заглянувших на минутку”
собратьев по перу.
Работа работой, а
общие разговоры не умолкали. Бывший
артиллерийский разведчик Шустов
порой рассказывал фронтовые
истории. Лев Григорьевич не прочь
был потолковать о загадках
вселенной и гипнотизерах. Юрий
Михайлович любил вспомнить мало
известных в ту пору, а то и
запрещенных писателей и поэтов.
Однажды он дал мне листок с
напечатанными на машинке стихами.
— Слава, мне
кажется, это будет вам интересно...
Так я впервые
прочитал гумилевских “Капитанов”.
Иногда “треп”
становился веселым и шумным.
Травили анекдоты. Порой, увы, такие,
что Галя пряталась за стопки
рукописей, Валя — за машинку, Лена
прижимала к щекам растопыренные
пальцы, а бедная Эвелина Петровна,
давясь от возмущения и хохота,
выбрасывалась через дверь на
лестницу, как десантник в
парашютный люк...
Теперь пытаюсь
вспомнить, где же в ту пору
помещался “Урал”. Где-то рядом.
Вообще у двух журналов, родившихся
почти одновременно, был тогда
творческий “симбиоз”. Одни и те же
люди работали то в одной редакции,
то в другой: Вадим Очеретин, Стефан
Захаров, Давид Лифшиц... Жаль, что
сейчас “Урал” и “Следопыт”
далеко друг от друга.
Приятно
вспоминать, что впервые “Урал”
напечатал меня в шестьдесят втором
году. Это был маленький рассказ
“Рубикон”. Лев Григорьевич
Румянцев, прочитав его, сердито
критиковал меня за безжалостное
отношение к животным: в рассказе
пятилетний пацаненок Клякса вышел
против громадного зловредного гуся
с оружием. С рогаткой... (Сейчас я во
многом пересмотрел свои
по-юношески экстремистские позиции
и признаю критику Льва
Григорьевича справедливой.)
С тех пор “Урал”
при всех редакторах был ко мне
благосклонен, печатал часто и
безотказно...
Наверно, я местами
путаюсь: где, что, как... Кто когда
пришел и ушел, кто какую должность
занимал... Столько лет прошло. Но я
ведь не историю пишу, а пытаюсь
передать свое ощущение тех времен.
Ощущение молодости...
Чуть позже меня
поступил в “Следопыт” (кажется,
заместителем редактора) известный
наш сатирик Игорь Тарабукин.
Сейчас, за давностью времени,
трудно мне вспомнить, насколько
велик был его творческий вклад в
редакционную деятельность (думаю,
что достаточно велик). А его вклад в
наши общие развлечения был весьма
конкретен. Он научил всех делать
“мини-ракеты” из спичек, обернутых
жестью от плоских кефирных пробок.
Запускались эти ракеты с установок,
сделанных из канцелярских скрепок.
Несколько дней в
редакционной комнате стоял синий
дым от “ракетных залпов”.
Энтузиасты этого дела все
увеличивали заряды, усложняли
конструкции. Кончилось тем, что мы с
Игорем Ивановичем едва не спалили
редакцию. Взрослые мужики, но,
видимо, школьный запал все еще не
угас тогда в нас. Мы соорудили из
многослойной бумаги ракету
размером с сигару, начинили горючей
фотопленкой и решили запустить ее
на лестничной площадке.
Ракета поднялась,
но не высоко. Затем клюнула и ушла в
лестничный пролет. И там изрыгнула
желтое пламя и зеленый вонючий дым.
Хорошо, что успели сбежать вниз и
затоптать. А то ведь... до сих пор
жуть берет, как представлю родной
четырехэтажный корпус с
обугленными провалами окон...
Игорь Иванович
ракетную неудачу прокомментировал
четырехстрочным экспромтом, но я
его не запомнил, а сочинять не
хочу...
Вообще-то с
Тарабукиным отношения у меня были
неровные. На то он и сатирик, чтобы
время от времени пускать в ближних
своих шпильки. Порой более колючие,
чем принято в приятельском кругу.
Впрочем, надо отдать должное,
всегда остроумные. Пример тому —
его комментарий на мое вступление в
Союз писателей.
Московская
комиссия утвердила решение о моем
приеме 3 июля шестьдесят четвертого
года. Поздравительная телеграмма
пришла через пару дней, и в то время
было уже известно, что четвертого
числа умер Маршак. Это дало Игорю
Ивановичу повод, меланхолично
глядя в потолок, заметить:
— Начало июля в
Союзе писателей отмечено двумя
трагическими событиями...
Я разозлился. Я
любил Маршака (особенно его лирику)
и сказал, что зубоскалить по такому
поводу — свинство. Игорь Иванович
уточнил, что зубоскалит не по
поводу Маршака, а по поводу вновь
испеченного члена СП. Я сказал, что
и в этом случае полезно дозировать
свое сатирическое вдохновение, а то
оно порой перехлестывает через
край. И напомнил случай с
кинокамерами.
В начале того,
шестьдесят четвертого, года
Тарабукин купил в “Пассаже”
крошечную, размером с портсигар,
любительскую кинокамеру “Экран”.
Очень увлекся съемками, то и дело
рассказывал о них и в конце концов
“совратил” меня. Но мне тогда не
повезло: купленная камера
оказалась с браком. Я понес
обменивать ее, и, разумеется,
началась волокита. Через несколько
дней дело дошло до жалобной книги и
объяснений с заведующей торговым
отделом. Потом оказалось, что
девицам-продавщицам просто
доставляло удовольствие изводить
молодого журналиста, который
“много о себе понимает”. И об этом
они с удовольствием рассказывали
своему знакомому — И.И.Тарабукину.
А этот И.И. с неменьшим
удовольствием пересказывал
ситуацию в редакции, снабжая
рассказ язвительными примечаниями
и упрекая меня в неумении “строить
отношения с людьми”.
Помню, что я тогда
вскипел. Сказал, что обмен товаров
должен производиться не на основе
“умения строить отношения”, а в
соответствии с правилами торговли.
И что известному литератору,
посвятившему свой поэтический дар
беспощадной борьбе с
бюрократизмом, хамством и прочим
сволочизмом, следовало бы
подвергнуть случай в “Пассаже”
сатирическому бичеванию, а не
хихикать с девицами над своим
товарищем. Но тот продолжал
хихикать...
(Примечание. Слово
“сволочизмом” компьютер
подчеркнул красной волнистой
линией: не знаю, мол, такого термина.
Интеллигентная машина.)
Впрочем, скоро мы
помирились: общее увлечение
киносъемками оказалось сильнее
обид. А своей камерой “Экран” я
через десять лет снял
документальный фильм о поездке на
Кубу. Камеры давно уже нет, а фильм
сохранился. Я перевел его на
видеокассету и теперь иногда
смотрю, чтобы вспомнить молодость и
убедиться: тропики, Гавана и берег
Атлантики не были сном...
Но меня опять
повело “в дальние края”.
Возвращаюсь в редакцию... Напомнив
Тарабукину историю с кинокамерой, я
по инерции пошел дальше и сообщил
сатирику, что он до сих пор не может
простить мне прошлогоднюю
московскую поездку.
Дело в том, что в
мае шестьдесят третьего года в
Москве проходило Четвертое
всесоюзное совещание молодых
писателей. В свердловских
литературных кругах долго ломали
головы: кого послать? Писательский
коллектив нашей области молодостью
никогда не отличался. Самым “юным”
сочли сперва Тарабукина. Почти
совсем уже утвердили кандидатуру,
но... ведь все-таки далеко за
тридцать человеку, член СП уже,
как-то “не вписывается”. И тогда
наконец спохватились:
— А почему бы не
послать Крапивина? Есть уже книжка
за душой, вторая готовится к печати,
чем не “молодой писатель”?
Игорь Иванович
активно поддержал эту идею и даже
заметил, что “может, и правда
выйдет толк из юноши”, но его
энтузиазм показался мне слегка
ненатуральным. И вот сейчас (то есть
в июле шестьдесят четвертого) я
мстительно напомнил сатирику
прошлогодний эпизод.
Игорь Иванович
оттопырил губу: чего, мол, я не видал
там, в компании литературных
салаг?.. На этом конфликт был
исчерпан.
А ту поездку я
вспоминаю до сих пор с ощущением
юношеской радости. Во-первых —
вообще молодость и радужные
надежды. Во-вторых — свежий ветер
“шестидесятничества”: громовые
выступления молодых поэтов, песни
Окуджавы, победные путешествия в
космос, горящий революционным
пламенем “команданте Фидель”...
Юрий Гагарин, выпустивший книжку о
своем полете и потому тоже
приглашенный на совещание
начинающих литераторов. Подумать
только: “наш коллега Юра”!
Я видел его тогда
единственный раз в жизни. Он
выступал на сцене зала в гостинице
“Юность”. Очень скромный, с
изумительной своей улыбкой, с
небольшим шрамом на лице — следом
какой-то недавней аварии. Говорил
негромко, даже чуть смущенно,
словно так и не привык к своей
всемирной славе. Я, мол, понимаю, что
не из-за книжки меня пригласили, но
все равно рад встрече...
Тех, кто писал для
ребят, объединили в отдельный
семинар (под номером 20!). Было
человек пятнадцать, по-моему. В том
числе Алик Лиханов, который на два
года раньше меня окончил наш
Уральский университет. А еще —
Анатолий Соболев, уже тогда
прославившийся своей книжкой
“Грозовая степь”; сибиряк
Геннадий Михасенко, чью повесть
“Кандаурские мальчишки” очень
хвалили. Хвалили и волгоградца Юру
Мишаткина, который в каком-то
пухлом альманахе напечатал повесть
о ребятишках в пионерском лагере.
Остальных, по правде говоря, уже не
помню.
Какова судьба у
Юры Мишаткина, я не знаю. Альберт
Лиханов сделался знаменит,
выпустил множество книг и собрание
сочинений, но в перестроечные годы
вдруг ушел в “иную сферу” — стал
главой Всесоюзного детского фонда,
которым (теперь уже, конечно,
Российским) руководит, по-моему, до
сих пор. Писал ли он что-то с той
поры, мне не ведомо. Геннадий
Михасенко, обитая у себя в Сибири,
дал нашей детской литературе
несколько очень славных книг.
Анатолий Соболев — кажется, самый
старший из нашей тогдашней
компании — тоже писал много и
хорошо. Сейчас у меня перед глазами на полке
его солидный двухтомник. Мы с
Анатолием потом не раз встречались
на разных съездах и совещаниях — и
в Москве, и в Свердловске.
Последняя встреча
случилась теплым солнечным утром
недалеко от гостиницы “Россия”.
Был конец восьмидесятых, по-моему,
очередной какой-то писательский
съезд (чуть ли не последний из
“советских”). Да простит меня Толя,
не помню уже точное время и
порядковый номер этого съезда. Зато
прекрасно помню усталое,
бледноватое Толино лицо. Мы
поговорили о том, о сем, он
пожаловался, что неважно спал
ночью. “Что-то сердце прижимало...”
Я уехал в тот день домой, а потом
узнал, что Анатолий умер в номере
гостиницы. Не успел дотянуться до
столика с лекарством...
Вообще эти
писательские съезды (а мне с начала
семидесятых пришлось бывать на них
на всех — и на российских, и на
всесоюзных) не раз были связаны у
меня с какими-то грустными
событиями. Уедешь в Москву, а дома —
то мама захворает, то местное
начальство очередной раз примется
разгонять отряд “Каравелла”, то с
очередной книжкой в издательстве
какие-то “тормоза”.
В декабре
восьмидесятого, во время Пятого
съезда писателей РСФСР, мы с со
Станиславом Федоровичем
Мешавкиным, тогдашним редактором
“Уральского следопыта”, сидели в
гостиничном номере, и вдруг
раздался междугородний звонок. Из
Свердловска сообщили, что умер
Игорь Иванович Тарабукин.
Уехать из Москвы
мы не могли. У Мешавкина были в
столице какие-то неотложные дела, я
должен был выступать на съезде (и по
наивности все еще надеялся, что
такое вступление может как-то
повлиять на литературные дела). Мы
помянули Игоря Ивановича горьким
чешским бальзамом, который
продавался в коробке с приложением
фаянсовых рюмочек, похожих на
крошечные модели пивных кружек. Эта
кружечка — память о том печальном
дне — сохранилась у меня до сих пор...
Но что я опять о
грустном? Начал-то во здравие, о
радостном сборище молодых авторов
в шестьдесят третьем. Это было,
можно сказать, мое первое
погружение в мир “большой
литературы”. Большой, конечно, не
по уровню талантов, а по настроению,
по возможности лицезреть
знаменитостей, по особому ощущению
п р и ч а с т н о с т и к литературным делам.
Встречи,
конференции, споры на семинаре,
стремительные интервью, когда тебя
догоняет на лестнице и хватает за
рукав корреспондент “Пионерки”
или “Комсомолки”, твой ровесник...
Бутылки сухого вина в гостиничном
номере... Автографы на своих
книжках, которые даришь новым
друзьям — а они тебе дарят свои...
Я привез тогда в
Москву свою первую книжку (целую
пачку!). Это был сборник рассказов
“Рейс “Ориона”. В одном из
рассказов двое мальчишек построили
самодельный корабль-плот и назвали
его в честь любимого созвездия...
Видите, опять
“Орион”. Словно кто-то вложил в
меня программу с этим именем.
Любопытно, что и самое большое
парусное судно из тех, что потом
самолично довелось водить мне,
называлось так же. Это — громадная
двухмачтовая яхта, размером с
солидную шхуну (только парусная
оснастка чуть иная). Мачты толщиною
с добрый телеграфный столб.
В восемьдесят
втором году меня взял в небольшое
плавание на “Орионе” мой друг —
севастополец, яхтенный капитан
Олег Ветров. Упомянул кстати, что
корабль этот немецкий, трофейный и,
по слухам, принадлежал когда-то
Герингу.
Несмотря на
почтенный возраст, красавец
“Орион” выглядел прекрасно. При
слабом ветре он был тяжеловат на
ходу, но, когда засвежело, побежал
лихо под своими громадными гротом,
бизанью и всеми стакселями.
Мы вышли с
севастопольского рейда и увалились
направо, в сторону Феодосии. Экипаж
“Ориона” состоял из “тертых”
яхтсменов-черноморцев, на вахту к
рулю никто не стремился, и мне
охотно предоставили возможность
несколько часов
“постажироваться” у штурвала.
Штурвал, кстати, был маленький,
несолидный, вроде баранки на
тракторе. И перед ним, словно на том
же тракторе, устроено было сиденье
со спинкой. Это слегка разбивало ощущение
полноценной парусной романтики. И
потом я с удовольствием узнал, что
“баранку” наконец заменили
настоящим корабельным штурвалом, а
скамеечку выкинули.
В том плавании
обошлось без особых приключений и
штормовых ситуаций, но я до сих пор
помню восхитительное ощущение,
когда тебе послушно летящее над
пенными гребнями белокрылое,
гудящее такелажем судно — хотя и
небольшой, но настоящий океанский
парусник, на котором при желании
можно обойти вокруг света...
Но это было потом.
А раздаривая свой “Рейс “Ориона”,
я еще не знал, что мне придется
ходить под парусами, самому строить
яхты и учить мальчишек радоваться
струнному такелажному звону при
шестибальном ветре... Там, на
совещании молодых, все еще было
впереди. И надежды, и страхи —
получится ли? Чтобы “получилось”,
недостаточно было данных природой
способностей. Требовалось немалое
трудолюбие и терпение. Это внушал
нам руководитель семинара Лев
Абрамович Кассиль.
Подумать только,
т о т с а м ы й Кассиль, чьи книжки мы
взахлеб глотали в школьные годы!
Человек-легенда,
представитель иной эпохи. Казалось,
он должен выглядеть седобородым
патриархом. А это был сухощавый
подтянутый мужчина — джентльмен и
спортсмен. С живыми жестами, с
быстрым, порой ироническим
взглядом. Ну и не мудрено! Ведь
(посчитал сейчас) ему тогда было
меньше лет, чем сейчас мне,
шестидесятилетнему.
Он никого не
обошел своим вниманием, досталось
несколько добрых слов и мне. Что-то
об “энергичных и живых рассказах
молодого уральца Владислава
Крапивина”. Этого мне хватило,
чтобы неделю чувствовать себя
окрыленным. А вообще-то на семинаре
я отчаянно стеснялся и старался
укрыться за большущей фарфоровой
лампой, украшавшей стол “нашей”
гостиной в новом здании ЦДЛ.
Из-за этой лампы я
увидел однажды незнакомого
пожилого человека, с которым все
обращались крайне почтительно. Это
был директор издательства
“Детская литература” Константин
Федотович Пискунов. Человек,
знавший и печатавший Гайдара и
Житкова, Маршака и Паустовского,
всех знаменитых авторов детских
книжек... Теперь Константин
Федотович сетовал, что Кассиль
задерживается. Он принес Льву
Абрамовичу только что изданную
книгу “Чаша гладиатора” и хотел
вручить ее здесь, перед лицом
почтительно взирающих на это
молодых людей.
Кассиль появился,
и вручение состоялось. Под наши
аплодисменты. Лев Абрамович был
неподдельно рад. А я, признаться,
удивлялся про себя: чего уж он так
тает-то? Что такое для Кассиля еще
одна книжка, при его-то массе
изданий и тиражей! (К тому же,
переиздание.) Глупый был, не знал
еще, что для писателя всякая, пускай
сотая или двухсотая, книжка — так
же радостна, как первая. Какая бы ни
была, а все равно родное дитя. И
берешь ее на руки, как живого
ребенка...
Многого еще тогда
не знал, не понимал, о многом не
догадывался. В голову не приходило,
что вскоре Константин Федотович
будет здороваться со мной за руку.
Помыслить не мог, что когда-то имена
Кассиля и мое окажутся на соседних
страницах в “Литературном
энциклопедическом словаре”. Не
смел надеяться, что наступит день,
когда я увижу свою очередную
книжку, изданную в той же
заманчивой для себя серии
(“Библиотека приключений и научной
фантастики”, золотая “рамка”), в
которой напечатали “Чашу
гладиатора” Кассиля.
Но такой день
настал — напечатали в “рамке”.
Одну книжку, другую, третью. А
теперь их на полке — уже десяток.
Правда, не все изданы в “Детлите”.
Фирменную приключенческую рамку
позаимствовали у детского
издательства другие фирмы. Целых
семь книжек в такой серии выпустил
у меня московский
“Центрполиграф”. И, увы, это не
“Детлит”. Издалека блестит так же,
но бумага скверная, а от
иллюстраций оторопь берет. Плюс еще
хроническое нежелание этой фирмы
платить автору гонорар...
Но это я так, к
слову. Чтобы посетовать, какая
коварная штука — время. Вернее,
главное ее свойство —
быстротекучесть. По-моему, физикам
пора всерьез поставить перед собой
проблему одоления этой
быстротекучести. Где-то я читал, что
еще в шестидесятые годы какой-то
ученый занимался вопросами влияния
на временной процесс, но не
снискал одобрения властей. Сейчас
иные времена, и, может быть, есть
смысл вернуться к этой теме?
А сам возвращаюсь
к теме издательства “Детлит”. Как
я стал его автором. Не сразу это
вышло и почти случайно.