Что касается
памятников, то о них еще несколько
слов. К Ильичу я потерял всякий
интерес: покрытый “серебрянкой”,
он перестал быть таинственным
существом из моего раннего детства.
А мимо “вождя всех народов”,
который возвышался над садовой
решеткой Первомайской улицы, я
проходил со смущением. Казалось,
Иосиф Виссарионович знает мое
досадное приключение с краской и
поглядывает ехидно: “Что, голубчик,
решил, будто Ильич — золотой, а я —
второсортный? Вот и получил!..” Чтобы избавиться от
стыдливого чувства, я (убедившись,
что рядом нет прохожих) быстро
показывал “вождю и учителю” язык.
Уже в ту пору мое
отношение к “гению человечества”
было двойственным. С одной стороны,
я знал, что он самый мудрый, родной и
любимый и без него мы — никуда. А с
другой...
Надо сказать, что
в моем семейном окружении не было
восторженного отношения к Сталину.
Конечно, никто не считал его
кровавым монстром (нынешняя точка
зрения была бы тогда выше
понимания), но доля здравого
скептицизма в разговорах о И.В.
всегда ощущалась Причем, отчим,
мама, старшая сестра и ее муж не
стеснялись меня, знали, что я
приучен держать язык за зубами,
когда речь идет о т а к и х делах.
Отчим, дважды
побывавший в “объятиях НКВД”, тем
не менее позволял себе
высказывания, за которые на третий
раз вполне мог лишиться головы. И
анекдоты в своем кругу рассказывал,
в том числе и неприличные.
Когда встречали
1950 год, сестра вдруг провозгласила
тост — холодный и немыслимо
дерзкий:
— За то, чтобы
дождаться, когда о н помрет.
Признаться, я
обмер. Сказал полушепотом:
— Ну, чего ты
такое мелешь-то...
За столом были не
только родные, но и соседи. Хорошие
люди, но все-таки...
А сестра, видать,
подумала, что мне жаль вождя.
Сказала пренебрежительно:
— А что такого?
Неужели он должен пережить нас,
молодых?
Выпили. И, слава
Богу, никто не донес. Может быть,
потому, что в с е выпили за это.
Соучастники, значит.
Кстати, за один
случай в своей жизни я все-таки был
благодарен Сталину. Незадолго до
рискованого тоста, седьмого ноября,
он дал мне возможность попасть на
октябрьскую демонстрацию.
Я был тогда
пятиклассником, и нас впервые
решили допустить на это
праздничное действо. Во мне в ту
пору была жгучая страсть ко всяким
шествиям, парадам, где играли
оркестры и полоскались флаги.
Однако на сей раз участие в
демонстрации мне “не светило”,
поскольку в конце октября я стал
виновником скандала с учителем
рисования.
Учитель был
довольно молодой,
язвительно-вежливый тип, любивший
позлословить по нашему поводу.
Однажды он придрался, что у меня нет
красок. Ответ мой: “Где я их возьму,
если нет в магазинах?” — счел он
дерзким, отобрал у меня портфель и
унес в учительскую. Там они с
завучем Анной Борисовной
выпотрошили содержимое портфеля и
хихикали над моими рисунками с
кораблями и матросами и над
тетрадкой со стихами. Я возмущенно
ревел у дверей учительской и
требовал вернуть “мою частную
собственность”. (Уже тогда во мне
жило интуитивное желание прав
человека — в ту пору бесполезное и
опасное.)
Портфель не
отдали и послали техничку за мамой.
Мама после беседы за закрытыми
дверями вышла слегка возбужденная,
сунула мне портфель и сгоряча
произнесла привычную угрозу:
“Немедленно поедешь к отцу в
Белоруссию”. Но через минуту
остыла и призналась, что завучу и
“этому вашему рисовальщику”
сказала: “Так не обращаются с
детьми, а шарить в чужих портфелях
непорядочно”. (Кажется, я где-то уже
писал об этом происшествии; в таком
случае прошу прощения у читателей.)
Конфликт остался
неразрешенным, поскольку
извиняться за “неслыханную
дерзость” я не стал.
И вот накануне
тридцать второй годовщины Октября
я предчувствовал, что меня попрут
из праздничной колонны как
“недостойного”. Прямо этим не
угрожали, но я догадывался: Анна
Борисовна готовит такой сюрприз.
Я пошел в магазин
“Когиз” и за два рубля купил
большущий типографский портрет
Иосифа Виссарионовича. Наклеил его
мучным клейстером на листы картона
— сшитые суровыми нитками и
прибитые к палке от швабры. По краям
украсил веточками от домашнего
цветка-елочки, который безжалостно
обкорнал для этой цели. И с таким
вот праздничным атрибутом явился
на школьный двор.
Естественно,
никто не осмелился погнать меня
прочь! Портрет был щитом от всех
невзгод. И я, в составе нашего
пятого “А” школы-семилетки номер
десять, торжественно промаршировал
мимо кумачовой трибуны по покрытой
ошметками застывшей грязи булыжной
мостовой на улице Республики.
Кстати, в моей
родной Тюмени никогда не было улицы
Сталина. Сей “крамольный” факт я
сейчас вспоминаю с некоторой
гордостью...
Вернувшись с
демонстрации, я засунул портрет за
печь, потому что больше некуда было
девать. Там он пылился до Нового
года, а потом мама, велев мне
молчать “про это”, отодрала его от
палки (которая могла пригодиться в
хозяйстве) и пустила на растопку.
...Он не пережил
“нас, молодых”. Через три с
небольшим года я, восьмиклассник,
прибежал к сестре в дом на краю лога
(она с мужем и дочкой Иринкой
снимала там комнату).
— Чего прискакал?
— усмехнулась она. — Хочешь
сообщить “историческую весть”?
Знаем уже...
— Исполнился твой
тост, — сказал я. Она отозвалась без
эмоций:
— Ага...
Я понимал, что, как
советский школьник и юный
гражданин СССР, обязан скорбеть по
поводу громадной утраты. И даже
совесть царапала, что не
скорбелось.
Да, было тревожно.
Было страшновато: как там дальше-то
будет, без н е г о? И еще было ощущение
надвинувшихся исторических
событий. И потому — интерес и
возбуждение (почти радостное). А
скорби — никакой.
В школе в тот день
я был дежурным на лестничной
площадке между вторым и третьим
этажами. Стоял, “бдил”, чтобы не
скакали по ступеням легкомысленные
пятиклассники. Впрочем, они не
скакали. На втором этаже между двух
толстых колонн поставили
магнитофон-сундук “Днiпро”, и он
траурным голосом диктора повторял
и повторял правительственное
сообщение о кончине вождя. Уроков
не было, все готовились к
общешкольной линейке-панихиде.
Во время линейки
один восьмиклассник (отличник и
активист) грохнулся в обморок. По
поводу этого события мой
одноклассник Юрка Елисеев сумрачно
заметил:
— Вот придурок.
Мне сразу стало
легко. Значит, не я один такой,
лишенный гражданской скорби.
...А памятник
Сталину в саду (давно уже
превратившемуся из “Пионерского”
в “Городской”) стоял еще долго. Его
убрали, когда я уехал учиться в
Свердловск.
Закончив
повествование о памятниках и
“золотой цепи”, ощутил я какую-то
незавершенность сюжета. В плане
пушкинской темы. И пришла в голову
мысль поведать еще об одном случае
из тех же сороковых годов. Есть в
этом эпизоде снова и стихи Пушкина,
и мое собственное стихотворчество,
и любимые кораблики. Смущает то, что
недавно я использовал этот сюжет
для сказки, написанной по просьбе
детского журнала “Ёжик”.
Сначала подумал:
перескажу те события по-новому, но
стало жаль сказку. И я решил
привести ее здесь целиком. Тем
более что журнал до сих пор не вышел
и неизвестно, выйдет ли вообще. Да и
читатели у “Ёжика” и взрослого
журнала совершенно разные.
Все, что касается
истории со стихами и корабликом, —
в этой сказке правда. Только я
изменил фамилии, себя назвал
Стасиком Репьевым, старшего брата
Пашки Шаклина Володю — Сашей
Пантюхиным, а Тюмень превратил
Тугулай.
Ветер по морю
гуляет...
От окраины города
Малые Репейники до дачного поселка
Бубенец дорога идет по кудрявым
перелескам. Начинающий поэт,
второклассник Генка Репьев, шагал
по этой дороге. Над Репейным
островом, над всей страной Ежкин
Свет, сверкало июньское солнце. В
его лучах прыгали и свистели всякие
птахи, переливались красками
бабочки, а в кустах шебуршала
мелкая волшебная живность.
У моста через
Стеклянный ручей Генке встретился
ежик.
— Привет! —
сказал Генка.
— Привет! —
заулыбался ежик. — Далеко ли идешь?
Генка объяснил,
что идет в гости к дедушке.
— Хочешь со мной?
Ежик хотел. Генка
посадил его в корзину с яблоками,
которые послала дедушке Генкина
мама.
Дедушка,
Станислав Сергеевич Репьев,
обрадовался внуку. А еще больше
обрадовался, когда заглянул в
корзинку:
— О, да здесь еще
один гость!
— Здрасте, —
сказал ежик и застеснялся. Ему
редко приходилось разговаривать с
незнакомыми взрослыми.
Станислав
Сергеевич удивился снова:
— Здравствуй,
голубчик... Сколько себя помню, не
встречал говорящих ежей. С
говорящими попугаями, скворцами и
воронами знаком, помню одну
говорящую обезьяну, видел в цирке
говорящего кота, а чтобы ежики
разговаривали... Вот чудо.
— Ну, дед, ты
забыл, что ли, в каком краю живешь? —
упрекнул его внук. — Это страна
всяких сказок. Здесь кто угодно
может разговаривать, если захочет,
даже старые пни. А уж ежи-то — в
первую очередь. Недаром эта земля
называется Ежкин Свет.
— Да, — вздохнул
Генкин дедушка. — Видимо, я в самом
деле отстал от нынешней жизни. Дело
в том, что я по уши залез в свои
воспоминания о прошлом.
Станислав
Сергеевич много лет работал
редактором газеты “Вечерняя
колючка”, которая печаталась в
Малых Репейниках. Кроме того, он был
известен как автор нескольких
книжек с интересными рассказами. А
в прошлом году он вышел на пенсию и
теперь писал “Колючие
воспоминания”.
— Ну, как движется
работа? — деловито спросил Генка. —
О чем нынче пишешь?
Дед поправил очки
и строго сказал:
— Об Александре
Сергеевиче Пушкине.
Тут удивился даже
ежик. Но молча. А Генка изумленно
сказал:
— Разве ты был с
ним знаком?
Станислав
Сергеевич глянул на внука с
упреком.
— Я думал,
Геннадий, что ты образованный
человек... Сообрази, в какие времена
жил наш великий поэт! Я родился
через сто лет после того, как
Александра Сергеевича смертельно
ранили на дуэли!
— Я это знаю.
Потому и странно мне: ч т о ты можешь
про него вспоминать?
— Я вспоминаю не о
встречах с Пушкиным, а о том, как он
своими стихами и сказками помогал
мне в жизни...
— А как помогал?
— Хочешь
послушать?
— Конечно! И ежик
тоже...
И вот какую
историю услышали начинающий поэт
Генка Репьев и ежик.
Когда Станислав
Сергеевич был совсем маленьким
Стасиком и не ходил в школу, по всей
Земле шла Большая война. Стасик жил
тогда в северном городке с
названием Тугулай. Фронт гремел
далеко от Тугулая, но здесь война
тоже чувствовалась. В Тугулай
привозили множество раненых,
которые лечились в госпиталях. В
таком госпитале работала и мама
Стасика. А папа воевал.
Мама приходила со
своих медицинских дежурств поздно.
Стасик целыми днями скучал дома
один, слушал, как за бревенчатыми
стенами скребется поземка. Мама
говорила:
— Если бы ты
научился читать, тебе было бы
гораздо веселее жить. — И по
вечерам учила пятилетнего Стасика
грамоте. По старому, еще довоенному
букварю.
В букваре Стасику
нравилась одна картинка: кораблик
среди синих, отороченных пенными
гребешками волн. Под картинкой были
строчки:
Ветер по морю
гуляет
И кораблик подгоняет.
Он бежит себе в волнах
На поднятых парусах.
Мама сказала, что
эти стихи написал Пушкин. Стасик
сразу выучил их наизусть.
Днем, когда в
деревянном доме никого не было и
только черный бумажный репродуктор
неразборчиво бормотал в углу,
Стасик строил из табуреток корабль
и распевал:
Ветер по морю
гуляет...
А вечером, когда
мама брала букварь и говорила
“ну-ка, почитай что-нибудь”, Стасик
тут же предлагал:
— Я про кораблик!
— Какой хитрый!
Про кораблик ты читаешь по памяти, а
надо по буквам. Ну-ка, вот это...
И Стасик со
скрипом разбирал строчки, как
“мама мыла Лушу”, а “Луша мыла
раму”.
“Что за Луша! —
сердился он про себя. — Таких имен
даже и не бывает!” Луша
представлялась ему противной
неумытой девчонкой.
И, видимо, чтобы
избавится от этой Луши, Стасик
наконец научился читать. К шести
годам он прочитал уже немало
книжек: и про Гулливера, и про
Айболита, и про русских богатырей, и
всякие другие. А однажды мама
купила на рынке потрепанные
“Сказки” Пушкина с цветными
картинками. И тогда-то Стасик узнал,
что строчки о кораблике — не просто
стихи, а частичка “Сказки о царе
Салтане”.
От пушкинских
сказок Стасик отрывался теперь
только вечером, когда возвращалась
мама.
Однажды мама
стряхнула со своего полушубка снег
и пожаловалась:
— Ох и погода!
Такой лютый мороз.
— А что такое
“лютый”? — не понял Стасик. Он
впервые услышал это слово.
— Значит, злой,
свирепый, беспощадный...
— Как фашисты? —
тихо спросил Стасик.
— Да, — вздохнула
мама. И обняла Стасика. — Но
фашистам скоро конец. Всей войне
скоро конец. Слышишь, по радио опять
передают салют...
И правда, в
репродукторе грохали залпы
московского салюта — в честь еще
одной победы нашей армии.
Стасик устроился
у керосиновой лампы и задумался.
Вспомнил строчки о кораблике:
“Пушки с берега палят, кораблю
пристать велят”. Когда он прочитал
это первый раз, то расстроился:
“Мама, а зачем они стреляют по
кораблику? Он же ничего плохого
князю Гвидону не сделал!” Мама
объяснила, что такая стрельба —
мирная. Это просто сигнал,
приглашение к берегу. “И салют!” —
подумал сейчас Стасик.
— Мама, послушай!
Я придумал продолжение Пушкина:
Пушки с
берега палят,
Кораблю пристать велят.
Князь Гвидон совсем не лют,
Вся его стрельба — салют!
Мама похвалила
Стасика. А он с той поры начал
сочинять стихи. Иногда они
получались, иногда не очень.
Зависело от настроения.
Когда Стасик
пошел в школу, про его “талант”
узнала учительница Елена Ивановна.
Иногда просила придумать
что-нибудь для стенной газеты.
Один раз, когда
Стасик учился уже в третьем классе,
Елена Ивановна сказала на уроке
чтения:
— Ребята, скоро мы
будем отмечать сто десять лет со
дня гибели Александра Сергеевича
Пушкина. Вы все знаете что это наш
великий любимый поэт. У нас будет
литературный утренник. Давайте
придумаем, что интересного мы
сможем для этого утренника
приготовить.
Придумали
прочитать всякие пушкинские стихи.
Показать сценку из сказки про
Балду. Устроить бой Руслана с
великанской головой. Ну и много еще
всякого...
— Можно, я буду
Русланом? — спросил Стасик. — У
меня есть деревянный меч и щит из
фанеры.
Но Елена Ивановна
предложила другое:
— Пусть Репьев
лучше придумает стихи на
пушкинскую тему... Стасик, ты ведь
умеешь.
— Ну, я не знаю.
Это же не всегда получается. Когда
как...
— А ты попробуй.
Вдруг получится.
По дороге из школы
Стасик стал пробовать. Но ничего не
приходило в голову. Только
вертелась в памяти строчка: “Ветер
по морю гуляет...”
Дома Стасик с
досады стукнул себя по затылку и
решил, что никаких стихов не будет.
Потом он пошел в гости к
девятикласснику Саше Пантюхину.
Саша был сосед, жил за стенкой. В
комнате у него было очень
интересно. На стенах висели
географические карты и картинки с
кораблями — Саша собирался в
моряки.
В тот день Саша и
его приятель Витя мастерили из
большого куска сосновой коры
модель кораблика. Кораблик
получался красивый, старинного
вида. Саша сказал, что такой
корабельный тип называется
“галеон”.
Галеон был похож
на кораблик из букваря. Стасик
посмотрел на него, закусил губу,
свел брови, и... стихи стали
придумываться строчка за строчкой.
Вот что
получилось:
Ветер по морю
гуляет,
Это Пушкин написал.
Про кораблик про отважный
Он мне сказку рассказал.
Из куска коры
сосновой
Я построю галеон.
Будет он совсем как новый
И красивый будет он.
Он, конечно,
будет мал,
Потому что он игрушка.
Но зато его назвал
Я прекрасным словом “Пушкин”.
Стасик вырвал из
тетрадки листок, синим карандашом,
печатными буквами написал стихи на
клетчатой странице и утром показал
Елене Ивановне. Он очень смущался,
но Елена Ивановна похвалила.
Сказала, что Стасик прочитает это
стихотворение на утреннике.
На пушкинский
утренник Стасик собирался, как на
большой праздник. Мама дала ему
новые суконные брюки, которые
недавно прислал в подарок сыну
папа. Война давно кончилась, но папа
так и не вернулся домой. Сначала
мама говорила, что он продолжает
армейскую службу за границей, но в
конце концов призналась: едва ли
папа когда-нибудь вернется. Он
остался жить в далеком городе, и там
у него теперь другая семья. Стасик
погоревал, а потом подумал: “Ну
ладно, это все-таки лучше, чем убили
бы на фронте...” А брюки были
замечательные, как у краснофлотцев.
Конечно, очень подошла бы к ним матроска, но ее не
было. Был только медный
значок-якорек, который недавно
подарил Саша Пантюхин.
Стасик прицепил
якорек к белой рубашке. И пошел в
школу не в валенках, а в ботинках,
чтобы у него был более флотский вид.
Стихи Стасик
прочитал громко и с выражением, и
ему хлопали не меньше, чем Вовке
Савостину, который изображал
Руслана и воевал с головой.
А потом эти стихи
поместили еще и в школьной
стенгазете. Но радости от этого у
Стасика не было. То ли из-за стихов о
кораблике, то ли из-за флотских брюк
кто-то назвал третьеклассника
Репьева моряком. И пошло с того дня:
“Моряк” да “Моряк”. И если бы
просто “Моряк” — тогда ничего
плохого. Но ведь приклеивали
всякое: и “Моряк — с печки бряк”, и
“Капитан с разбитого корыта”.
Потому что были в классе несколько
вредных пацанов, которые любили
изводить тех, кто не очень сильный и
не очень смелый. А Стасик, надо
признаться, был как раз таким в ту
пору. Случалось, он даже плакал от
всех этих дразнилок, тумаков и
щипков.
Суконные брюки
Стасик больше не надевал, ходил в
старых байковых шароварах с
заплатами на коленях. И однажды он
жалобно сказал Сереге Сумову —
самому вредному из всех
дразнильщиков:
— Ну чего вы
пристаете! Я те штаны давно уже не
ношу, а вы все одно и то же! Какой я
вам моряк!
Серега был
вредный, но не глупый. Он ехидно
сощурился:
— Да ходи ты хоть
совсем без штанов, все равно будешь
“Моряк — немытый хряк”. Пока все
помнят твои дурацкие стихи про
дурацкий кораблик...
— Почему это они
дурацкие? — спросил Стасик. И начал
понемногу злиться.
— Потому что
дурацкие! От первой до последней
строчки!
— Чего-чего? —
Стасик тоже прищурился и
разозлился посильнее. А у него было
такое свойство — чем больше
сердится, тем меньше боится. — Ну-ка
повтори!
— От первой до
последней строчки, — с
удовольствием повторил Серега
Сумов.
— Да ведь
п е р в у ю-то написал не я, а Пушкин!
— Ну и что? Все
равно дурацкая, — необдуманно
заявил Сумов.
По отношению к
себе Стасик мог стерпеть многое. Но
когда такое говорят о Пушкине!..
Елена Ивановна
растащила Репьева и Сумова через
минуту. У каждого под глазом было по
лиловой дуле. К тому же у Сереги в
носу краснело что-то похожее на
ягоду-клюкву.
Девчонки-третьеклассницы
тут же сообщили учительнице
подробности ссоры. Елена Ивановна
сказала, что никак не ожидала от
воспитанного Стасика Репьева
такого поведения. И ей придется
записать ему в дневник замечание. А
Сумову она поставит двойку по
чтению, чтобы не говорил глупых
слов об Александре Сергеевиче.
Серега заревел.
Девчонки тут же его начали жалеть и
просить Елену Ивановну, что не надо
ставить двойку, а то Сумова дома
взгреют дважды: не только за синяк,
но и за плохую отметку.
— Так и быть, —
сказала Елена Ивановна. — Но в
следующий раз не говори глупостей.
Тут девчонки
вспомнили про Стасика. Это же
несправедливо: Сумову ничего, а
Репьеву замечание.
— Ладно, не стану
на этот раз писать, — решила Елена
Ивановна. — Идите сюда оба, я
припудрю вам синяки...
...— И больше вас
не называли моряком? — смущенно
спросил ежик, который сидел сейчас
у Генки на коленях.
Станислав
Сергеевич сказал, что называли. Но
никаких дразнилок к этому слову уже
не прибавляли. Драка с Сумовым
укрепила его авторитет.
— А почему ты не
стал писать стихи, когда вырос? —
спросил Стасик
— Потому что у
каждого свои склонности. С годами
мне все больше нравилось писать
смешные рассказы и фельетоны. Но я
всегда любил Пушкина и люблю до сих
пор. Читаю почти каждый день. И это
мне помогает в жизни... А Сумов,
кстати, сделался артистом
драматического театра. И в течение
нескольких сезонов играл роль
Александра Сергевича в пьесе “Сказки в
Михайловском”. Вот такие бывают
повороты судьбы...
— Вот такие
бывают повороты судьбы, — заметил
Генка, когда они на обратном пути
решили шагать напрямик и оказались
в колючем кустарнике. Шипастые
ветки царапались, как сердитые
коты.
— Ничего. “Не
бывает сказок без колючек”, —
напомнил ежик Генке строчку из его
собственных стихов.
— Да, —
согласился Генка. И добавил две
новые:
Пусть
шиповник этот лют,
Все равно его
стерплю...
И он, стиснув зубы
ринулся напролом. Ежик — за другом.
И почти сразу они
оказались на берегу Стеклянного
ручья.
— Смотри-ка! —
воскликнул ежик. —
Путешественники!
В половинке
выдолбленной тыквы плыли по ручью
два ежевичных гнома — Федя и Бутон.
— Прямо как в
галеоне! — обрадовался Генка. —
Ну-ка, давай позовем их!
Он надул щеки и
громко сказал:
— Бум!
— Бах! —
поддержал его ежик.
— Бум!
— Бах!
— Эй, вы чего?! —
крикнул с “галеона” Бутон.
— Стреляем, —
сказал ежик.
— Зачем? —
огорчился Федя. — Мы же с вами не
воюем.
— Это не для
войны! Это приглашение к пристани!
— объяснил Генка.
— А! Как в “Сказке
о царе Салтане”! — обрадовался
Федя. Он был начитанный гном.
— Да! — крикнул
Генка. — И о его сыне Гвидоне!
Князь Гвидон
совсем не лют,
Вся его стрельба — салют!
— А зачем нам к
вашей пристани? — спросил
подозрительный Бутон.
— Мы вас орехами
угостим! — И Генка запустил руку в
карман.
Он и ежик дали
гномам орехов. Гномы сказали
спасибо, поболтали о том, о сем и
поплыли дальше по своим делам. Вниз
по течению. По пути они грызли
крупные лесные орехи, а скорлупу
бросали в воду. В эти скорлупки
забирались всякие водяные личинки
и головастики. И плыли следом за
гномами. Тоже будто в корабликах. Но
Генка и ежик шагали к дому и этого
не видели. А не то начинающий поэт
Репьев наверняка сочинил бы стихи о
таком путешествии...
Вот такая сказка.
Галка и Лилька, услышав ее,
наверняка обозвали бы меня
Врунгелем (по крайней мере за ту
часть, где ежик и гномы). Они тогда
не читали книжки Андрея Некрасова о
приключениях знаменитого капитана,
и это прозвище следует отнести на
счет их собственного
словотворчества. Врунгелем они
обзывали меня неоднократно — за
всякие мои фантазии (хотя слушать
их любили).
Однажды на
каком-то банкете (кажется, по поводу
пятидесятилетия журнала “Пионер”)
мы сидели рядом с Андреем
Сергеевичем Некрасовым и, слегка
поддав, веселились и говорили, что
вдвоем представляем “объединенные
морские силы славного журнала”.
Там я и рассказал ему, каким
прозвищем награждали меня в пору
начальной школы. Андрей Сергеевич
обрадовался. Он сказал, что
поставит вопрос о моем приеме в
Клуб капитанов, куда входят разные
знаменитые моряки. Сам он был,
по-моему, председателем этого
клуба. По крайней мере, носил его
значок — черный прямоугольник с
капитанским шевроном торгфлота (я
на этот значок смотрел с
нескрываемой завистью).
Я возразил, что у
меня нет никакого морского диплома,
только удостоверения яхтенного
рулевого и командира шлюпки. Андрей
Сергеевич утешил меня, что я имею
право на почетное членство, как
автор книг про морские дела и
руководитель флотилии
“Каравелла”. Некоторое время я жил
надеждой на приобщение к славному
сонму капитанов, но увы... не все
планы сбываются.
А жаль. Мне иногда
кажется, что в этом клубе я встретил
бы того пожилого высокого капитана,
который командовал учебным
фрегатом “Орiонъ”. Он спросил бы:
— Что же вы не
дождались меня тогда у двадцать
шестого кабинета?
— Извините,
капитан, так получилось. Может быть,
еще не поздно?..
Нет, поздно уже...
Зато я только
сейчас (честное слово, не вру — за
час до того момента, как пишу эти
строчки) получил письмо другого
капитана — своего давнего друга
Захара Липшица, который словно
специально позаботился о том, как
мне закончить эти мемуарные
заметки.
Потому что он тоже
пишет об Орионе.
Но сначала — о
непрошибаемости чиновников,
которые, видимо, одинаковы во всех
странах..
С Захаром мы
познакомились ровно тридцать лет
назад, в Риге, на борту учебной
шхуны “Кодор” (она потом снималась
в роли яхты “Дункан” в
многосерийном фильме о детях
капитана Гранта). Он был тогда на
“Кодоре” вторым штурманом, а я
привел на этот парусник ребят из
“Каравеллы”, которые приехали на
Балтику для участия в морской игре.
С тех пор
завязалась у нас переписка, стал
Захар приезжать в Свердловск — ко
мне и в нашу флотилию. Присылал
сувениры и письма из разных
заморских стран, и каждое письмо
было готовым рассказом из серии
“Приключения на море и на берегу”.
А в девяностом
году, приплыв в Питер на
туристическом теплоходе, я узнал,
что Захар уезжает за границу.
Так сложились
обстоятельства у капитана дальнего
плавания, которого в пароходстве
считали одним из лучших
судоводителей и отпускать не
хотели. Что за обстоятельства и
каковы причины, говорить не мне,
знаю только, что они были вескими.
Мы горько
попрощались, будучи почти
уверенными, что расстаемся
навсегда. К счастью, оказалось — не
навсегда. Но до новой встречи
прошло несколько лет.
Захар писал и
о т т у д а : не жалея красок,
повествовал о нравах в израильском
флоте и в стране. Так, как он все это
видел. Дай Бог удачи тем, кто нашел
там свою судьбу. К Захару же формула
нашего знакомого, что “любая щель
на родине лучше ниши в чужой
стране”, оказалась применима
стопроцентно.
Нет, он не
жаловался на бедность. Отнюдь... Но
“приключения” начались сразу.
Уезжал отсюда он с великими
трудностями, пришлось даже...
оформить развод с женой —
единственной и любимой Любой,
которая уехала отдельно.
Естественно, т а м
они сразу же пожелали оформить брак
заново, тем более что по
ортодоксальным иудейским законам
нельзя жить в одной квартире
мужчине и женщине, ежели брак не
зарегистрирован.
Казалось бы, чего
проще! Но нет! Чиновники отказали
под тем предлогом, что “невеста” —
не “чистокровная” еврейка.
Порядочки, да? И это в стране, где
многие из нынешних ее жителей в
свое время пострадали от “борцов
за чистоту арийской расы”...
Кстати, в одном из
писем Захар рассказал о
трагической судьбе мальчика Гриши,
который погиб на иерусалимском
рынке в момент террористического
акта и которого не хотели хоронить
на “нормальном” кладбище,
поскольку он был тоже не
“стопроцентный” еврей. Дело дошло
чуть ли не до правительства. Но
похоронить позволено было лишь на
кладбище “для лиц с сомнительным
еврейством”...
Однако вернемся к
семейным проблемам капитана. Что
было делать? К счастью, знающие люди
подсказали, что парагвайское
посольство за определенную мзду
регистрирует браки всех желающих.
(Так сказать, одно из средств
пополнения бюджета. Пример для
наших чиновников!)
Зарегистрировались у парагвайцев
(с чем я своевременно и поздравил
“молодоженов”).
А год назад Захар
и Люба вернулись в Питер. Не вынесла
душа коренного ленинградца жизни в
южных краях. Теперь капитан Липшиц
вышел на пенсию и преподает
английский язык в морском колледже.
При встречах и в телефонных беседах
говорит, что счастлив. Юные
курсанты осаждают его вопросами не
только по грамматике и
произношению на “инглише”, но и по
навигации и морской практике,
однако, судя по всему, капитана это
лишь радует.
Но нет счастья без
ложки дегтя. Об этом и письмо.
Совершенно секретно
Здравствуй, Слава!
Это письмо
действительно большой секрет от
Гиннеса. Если меня кто-нибудь
выдаст, то Гиннес, я боюсь, может
поместить мой снимок в свою Книгу,
тогда каждый сможет показывать на
него (т. е. на меня) пальцем и
говорить: “посмотрите на этого
трижды (ТРИЖДЫ) женатого уникума, и
поверите ли, ведь в это же
невозможно поверить, потому что
такого по правде не бывает: он 3 (три)
раза женился все на одной и той же
женщине. И только поэтому попал в
“Книгу рекордов”, ибо в нем нет
никакой другой добродетели,
которая бы тянула на рекорд
“Книги”...
Да, Слава, это так.
Когда мы с Любой
вернулись в Л-д, то мы, конечно же,
предъявили там, где это
требовалось, наше парагвайское
брачное свидетельство с
официальным переводом с испанского
на русск. яз., с заверением Главной
израильской нотариальной конторы и
подтверждением аж самого
Министерства юстиции Израиля. Но
ничего не помогло.
Бюрократы никак
не могли уразуметь: как у бывших
сов. граждан, у бывших израильских
граждан может быть брачное
свидетельство той страны,
гражданами которой они никогда не
являлись и в которой вообще никогда
не бывали, даже проездом, даже
пролетом...
И что же мне,
Слава, было делать?.. По-моему,
только одно: идти на рекорд...
И в третий раз
(неужели не последний?! Ск. можно?
Цыпун мне на язык!)... И в третий раз я
и Люба вышли на ковер Дворца
бракосочетания... И у меня, Слава, в
душе было (и есть) такое ощущение,
что моя третья жена ни в чем не
уступает первым двум...
ВАШЕ
БЛАГОРОДИЕ, ГОСПОЖА ЧУЖБИНА!
ЖАРКО ОБНИМАЛА ТЫ, ДА ТОЛЬКО НЕ
ЛЮБИЛА.
В ЛАСКОВЫЕ СЕТИ БОЛЬШЕ НЕ ЛОВИ,
НЕ ВЕЗЕТ МНЕ В СМЕРТИ, МНЕ ВЕЗЕТ В
ЛЮБВИ.
Захар
12 авг. 99.
P.S.
Это письмо еще не
секрет только для Жени Пинаева и от
тех читателей, которым ты
доверяешь, как ему.
Прости, Женя,
грешную душу многоженца и не
откажись при следующей встрече
пожать ему руку, обнять его и, как
прежде, по-дружески постучать
кулаком по спине.
Еще древние греки
заметили, что боги не любят
человеческого совершенства. А один
из церковных постулатов
утверждает, что браки заключаются
на небесах — и каждый получает то,
что заслуживает. Так что, как
видишь, Женя, не я такой, боги такие.
Орион —
возлюбленный богини Артемиды,
убитый ею из ревности и помещенный
богами на небо в виде созвездия.
Холодно ему, наверно, там.
А тебе я желаю
тепла и счастья.
Захар.
Наш друг Евгений
Иванович Пинаев — моряк, живописец
и писатель — еще не читал этого
письма. А я позвонил в Питер, вновь
поздравил “молодоженов” и слезно
умолял Захара позволить мне
опубликовать его письмо, ибо оно,
как по заказу, логично завершает
мои бестолковые воспоминания
неожиданными словами о созвездии
Ориона.
Захар сдался.
К тому же я узнал,
что капитанский портрет,
написанный Женей Пинаевым еще в
давние годы, наконец-то доставлен
Захару и обрел в его квартире
законное место. История этого
портрета — отдельный сюжет, и я
пообещал, что когда-нибудь напишу
повесть “Портрет капитана
Липшица”. Она будет заключительной
частью трилогии. Предыдущие две
части давно напечатаны. Первая — “Портрет
капитана Румба” — посвящена моему
сыну Алешке и Евгению Пинаеву.
Вторая — “Пистолет капитана
Сундуккера” — Захару Липшицу.
Остается придумать — кому
посвятить третью повесть...
***
Мой бессюжетный
“мемуар” почти окончен. Слово
“мемуар” очень нравится Жене
Пинаеву. Он торопил меня с этой
работой, чтобы “скорее
ознакомиться”, и однажды ревниво
спросил: “А о Вите Бугрове ты
напишешь?”
Виталий Бугров
появился в “Следопыте” почти
сразу после того, как я в шестьдесят
пятом году ушел из редакции “на
свободные хлеба”. Он занял в штате
мое место. Но на этом самом месте он
совершил то, чего я не сумел бы
никогда в жизни, — создал
великолепнейший отдел фантастики и
сделал журнал знаменем “фэнов” во
всей стране.
Я виновато сказал
Жене, что о нашем друге Виталии
Ивановиче я писал не раз, а теперь
как-то “не укладывается в сюжет”.
Но нет,
укладывается.
Я писал эти
заметки в те несколько свободных
дней, когда в “Уральском
следопыте” решалась судьба моего
нового романа. Сейчас вроде бы
решилась...
Роман “Лужайки,
где пляшут скворечники” посвящен
памяти Виталия Бугрова. Именно
Вите, в отдел фантастики, я обещал
его еще в июне девяносто
четвертого, при нашей последней
встрече...
Три дня назад,
желая достать письмо Чуковского, я
полез в старую архивную папку. И там
(вместе со стихами Эдуарда
Якубовского, которые уже поместил в
этих заметках) нашел очень давние,
студенческие, Витины стихи. Мы жили
тогда, в пятьдесят девятом, в одной
комнате, и Витя подарил стихи мне.
Посвящены они не
мне (в школьные-то годы мы не были
знакомы). Может быть, кому-то из
Витиных одноклассников, а может
быть, просто придуманному
лирическому герою. Не все ли равно.
Теперь кажется, что и мне в какой-то
степени...
Навсегда ли
расстались мы,
друг мой, дружище?
Если детства
растают сны —
где их разыщешь?
Редко-редко припомнится,
как
буденновской конницей —
летним солнцем сжигаемы —
по полянам скакали мы.
Под лихими ударами
цветы осыпались:
соколами
недаром мы
меж собой прозывались...
После боя частенько ссорились,
каждый раз — навсегда:
кто смелее — до боли спорили —
на врагов наседал?..
Только четче другое
помнится.
Не забыть никогда,
как с буденновской нашей конницей
приключилась беда...
Детство кончилось,
и минутами
больно-больно кололо иглами:
тайны все оказались
дутыми,
игры —
играны-переиграны...
И на смену булатной стали,
всю былую затмив
романтику,
незаметно пришли и встали
между нами
косички с бантиками.
Прежде мы их упорно дергали,
лишь затем их и замечая...
Делать это —
недолго, долго ли? —
продолжал
сгоряча я.
Но однажды
(ее — “дразнючку” —
я не сильно, но дернул все же)
ты мне задал такую взбучку,
что, припомнив, — невольно ежусь.
Я тогда ничего не понял.
Вновь при встрече
не утерпел...
Ты — спасибо тебе — напомнил
мои знания о тебе...
Мы и прежде
нередко спорили,
кипятились, мирились-ссорились...
Разве знал я, что этим —
кончится
соколиная наша конница?
Может статься, что
в тысячах
километров отсюда
вспомнил детство и ты сейчас
в рубке судна.
Исчезает последний мыс
легендарного Мурмана...
Неужели
исчезнем мы
Из памяти штурмана?..
Уплывая в Атлантику,
вспомнишь — верю, что вспомнишь! —
о косичках, о бантике.
О клинках наших конниц...
В синей дымке растает мыс, —
глаз не разыщет...
Навсегда ли
расстались мы,
друг мой, дружище?..
Витя мог бы стать
замечательным поэтом и прозаиком.
Он выбрал другую дорогу — стал
исследователем и знатоком
фантастики и этим сделался
знаменит среди множества любителей
книг о непостижимых тайнах и
запредельных мирах.
А что касается его
вопроса: “Навсегда ли расстались
мы?..” Если он ко мне, то думаю — не
навсегда. Хочется верить, что еще
встретимся — где-нибудь на грани
тех Безлюдных пространств, о
которых я написал в посвященном
Виталию Бугрову романе. Под вечным
созвездием Ориона...
12—19 августа 1999 г.