Глава шестая
НЕЛЮДИ И ВОПРОСЫ
Мы проработали всю ночь. В кают-компании был оборудован импровизированный диагностер с индикатором эмоций. Мы с Вандерхузе собрали его буквально из ничего. Приборчик получился маломощный, хилый, с безобразной чувствительностью, но кое-какие физиологические параметры он мерил более или менее удовлетворительно, а что касается индикатора, то фиксировал он у нас только три основные позиции: ярко выраженные отрицательные эмоции (красная лампочка на пульте), ярко выраженные положительные эмоции (зеленая лампочка) и вся остальная эмоциональная гамма (белая лампочка). А что было делать? В медотсеке стоял прекрасный стационарный диагностер, но было совершенно ясно, что Малыш не согласится так, ни с того ни с сего, укладываться в матово-белый саркофаг с массивной герметической крышкой. В общем, к девяти часам мы кое-как управились, и тут во весь рост встала проблема дежурства на посту УАС.
Вандерхузе как капитан корабля, отвечающий за безопасность, неприкосновенность и все такое прочее, категорически отказался отменить это дежурство. Майка, просидевшая на посту вторую половину ночи, естественно, льстила себя надеждой, что уж она-то присутствовать при официальном визите будет непременно. Однако она была горько разочарована. Выяснилось, что квалифицированно работать на диагностере может только Вандерхузе. Выяснилось дальше, что поддерживать в рабочем состоянии диагностер, в любую минуту рискующий потерять настройку, могу только я. И наконец, выяснилось, что Комов по каким-то своим высшим ксенопсихологическим соображениям считал нежелательным присутствие женщины на первой беседе с Малышом. Короче говоря, бледная от бешенства Майка снова отправилась на пост, причем сохранивший полное хладнокровие Вандерхузе не преминул проводить ее приемным раструбом диагностера, так что все желающие могли убедиться: индикатор эмоций действует – красная лампочка горела до тех пор, пока Майка не скрылась в коридоре. Впрочем, на посту УАС можно было слышать, что говорится в кают-компании, через интерком с усилителем.
В девять пятнадцать по бортовому времени Комов вышел на середину кают-компании и огляделся. Все было готово. Диагностер был настроен и включен, на столе красовались блюда со сластями, освещение было отрегулировано под местный дневной свет. Комов коротко повторил инструкцию по поведению при контакте, включил регистрирующую аппаратуру и пригласил нас по местам. Мы с Комовым уселись за стол напротив двери, Вандерхузе втиснулся за панель диагностера, и мы стали ждать.
Он явился в девять сорок по бортовому времени.
Он остановился в дверях, вцепившись левой рукой в косяк и поджав правую ногу. Наверное, целую минуту он стоял так, разглядывая нас по очереди сквозь прорези своей мертвенной маски. Тишина была такая, что я слышал его дыхание – мерное, мощное, свободное, словно работал хорошо отлаженный механизм. Вблизи и при ярком свете он производил еще более странное впечатление. Все в нем было странным: и поза – по-человечески совершенно неестественная и вместе с тем непринужденная, и блестящая, словно лаком покрытая зеленовато-голубая кожа, и неприятная диспропорция в расположении мышц и сухожилий, и необычайно мощные коленные узлы, и удивительно узкие и длинные ступни ног. И то, что он оказался не таким уж маленьким – ростом с Майку. И то, что на пальцах левой руки у него не было ногтей. И то, что в правом кулаке он сжимал горсть свежих листьев.
Взгляд его остановился наконец на Вандерхузе. Он смотрел на Вандерхузе так долго и так пристально, что мне пришла в голову дикая мысль: уж не догадывается ли Малыш о назначении диагностера, – а наш бравый капитан в конце концов с некоторой нервностью взбил согнутым пальцем свои бакенбарды и, вопреки инструкции, слегка поклонился.
– Феноменально! – громко и отчетливо произнес Малыш голосом Вандерхузе. На индикаторе затлела зеленая лампочка.
Капитан снова нервно взбил бакенбарды и искательно улыбнулся. И тотчас же лицо Малыша ожило. Вандерхузе был награжден целой серией ужасающих гримас, мгновенно сменявших друг друга. На лбу у Вандерхузе выступил холодный пот. Не знаю, чем бы все это кончилось, но тут Малыш отлепился наконец от косяка, скользнул вдоль стены и остановился возле экрана видеофона.
– Что это? – спросил он.
– Видеофон, – ответил Комов.
– Да, – сказал Малыш. – Все движется, и ничего нет. Изображения.
– Вот еда, – сообщил Комов. – Хочешь поесть?
– Еда – отдельно? – непонятно спросил Малыш и приблизился к столу. – Это еда? Не похоже. Шарада.
– Не похоже на что?
– Не похоже на еду.
– Все-таки попробуй, – посоветовал Комов, придвигая к нему блюдо с меренгами.
Тогда Малыш вдруг упал на колени, протянул вперед руки и открыл рот. Мы молчали, опешив. Малыш тоже не двигался. Глаза его были закрыты. Это длилось всего несколько секунд, затем он вдруг мягко повалился на спину, сел и резким движением разбросал на полу перед собою смятые листья. По лицу его снова пробежала ритмичная рябь. Быстрыми и какими-то очень точными касаниями пальцев он принялся передвигать листики, время от времени помогая себе ногой. Мы с Комовым, привстав с кресел и вытянув шеи, следили за ним. Листья словно сами собой укладывались в странный узор, несомненно правильный, но не вызывающий решительно никаких ассоциаций. На мгновение Малыш застыл в неподвижности – и вдруг снова одним резким движением сгреб листья в кучку. Лицо его замерло.
– Я понимаю, – объявил он, – это – ваша еда. Я так не ем.
– Смотри, как надо, – сказал Комов.
Он протянул руку, взял меренгу, нарочито медленным движением поднес ее ко рту, откусил осторожно и принялся демонстративно жевать. По мертвенному лицу Малыша пробежала судорога.
– Нельзя! – почти крикнул он. – Ничего нельзя брать руками в рот. Будет плохо!
– А ты попробуй, – снова предложил Комов, взглянул в сторону диагностера и осекся. – Ты прав. Не надо. Что будем делать?
Малыш присел на левую пятку и сочным баритоном произнес:
– Сверчок на печи. Чушь. Объясни мне снова: когда вы отсюда уходите?
– Сейчас объяснить трудно, – мягко ответил Комов. – Нам очень, очень нужно узнать все о тебе. Ты ведь еще ничего о себе не рассказывал. Когда мы узнаем о тебе все, мы уйдем, если ты захочешь.
– Ты знаешь обо мне все, – объявил Малыш голосом Комова. – Ты знаешь, как я возник. Ты знаешь, как я сюда попал. Ты знаешь, зачем я к тебе пришел. Ты знаешь обо мне все.
У меня глаза на лоб полезли, а Комов как будто даже и не удивился.
– Почему ты думаешь, что я все это знаю? – спросил он спокойно.
– Я размышлял. Я понял.
– Это феноменально, – спокойно сказал Комов, – но это не совсем верно. Я ничего не знаю о том, как ты здесь жил до меня.
– Вы уйдете сразу, когда узнаете обо мне все? Это так?
– Да, если ты захочешь.
– Тогда спрашивай, – сказал Малыш. – Спрашивай быстро, потому что я тоже хочу тебя спросить.
Я взглянул на индикатор. Просто так взглянул. И мне стало не по себе. Только что там был нейтральный белый свет, а сейчас ярким рубиновым огнем горел сигнал отрицательных эмоций. Я мельком заметил, что лицо у Вандерхузе встревожено.
– Сначала расскажи мне, – произнес Комов, – почему ты так долго прятался?
– Курвиспат, – отчетливо выговорил Малыш и пересел на правую пятку. – Я давно знал, что люди придут снова. Я ждал, мне было плохо. Потом я увидел: люди пришли. Я стал размышлять и понял – если людям сказать, они уйдут, и тогда будет хорошо. Обязательно уйдут, но я не знал – когда. Людей четыре. Очень много. Даже один очень много. Но лучше, чем четыре. Я входил к одному и разговаривал днем. Я входил к одному и разговаривал ночью. Шарада. Тогда я подумал: один человек говорить не может. Я пришел к четверым. Было очень весело, мы играли с изображениями, мы бежали, как волна. Опять шарада. Вечером я увидел: один сидит отдельно. Ты. Я подумал и понял: ты ждешь меня. Я подошел. Чеширский кот! Вот как было.
Он говорил резко и отрывисто, голосом Комова, и только внесмысловые слова он произносил этим сочным незнакомым баритоном. Руки, пальцы его ни на секунду не оставались в покое, и сам он все время двигался, и движения его были стремительны и неуловимо плавны, он словно переливался из одной позы в другую. Фантастическое это было зрелище: привычные стены кают-компании, ванильный запах от пирожных, все такое домашнее, обычное – только странный лиловатый свет и в этом свете на полу гибкое, плавное и стремительное маленькое чудище. И тревожный рубиновый огонек на пульте.
– Откуда ты знал, что люди придут снова? – спросил Комов.
– Я размышлял и понял.
– А может быть, кто-нибудь рассказал тебе?
– Кто? Камни? Солнце? Кусты? Я один. Я и мои изображения. Но они молчат. С ними можно только играть. Нет. Люди пришли и ушли. – Он быстрым движением передвинул несколько листочков на полу. – Я подумал и понял: они придут снова.
– А почему тебе было плохо?
– Потому что люди.
– Люди никогда никому не вредят. Люди хотят, чтобы всем вокруг было хорошо.
– Я знаю, – сказал Малыш. – Я ведь уже говорил: люди уйдут, и будет хорошо.
– От каких действий людей тебе плохо?
– От всех. Они есть или они могут прийти – это плохо. Они уйдут навсегда – это хорошо.
Красный огонек на пульте буравил мне душу. Я не удержался и тихонько толкнул Комова ногой под столом.
– Откуда ты узнал, что если людям сказать, то они уйдут? – спросил Комов, не обратив на меня внимания.
– Я знал: люди хотят, чтобы всем вокруг было хорошо.
– Но как ты это узнал? Ты же никогда не общался с людьми.
– Я много размышлял. Долго не понимал. Потом понял.
– Когда понял? Давно?
– Нет, недавно. Когда ты ушел от озера, я поймал рыбу. Я очень удивился. Она почему-то умерла. Я стал размышлять и понял, что вы обязательно уйдете, если вам сказать.
Комов покусал нижнюю губу.
– Я заснул на берегу океана, – сказал он вдруг. – Когда я проснулся, то увидел: на мокром песке возле меня – следы человеческих ног. Я поразмыслил и понял: пока я спал, мимо меня прошел человек. Откуда я это узнал? Ведь я не видел человека, я увидел только следы. Я размышлял: раньше следов не было; теперь следы есть; значит они появились, пока я спал. Это человеческие следы – не следы волн, не следы камня, который скатился с горы. Значит, мимо меня прошел человек. Пока я спал, мимо меня прошел человек. Так размышляем мы. А как размышляешь ты? Вот прилетели люди. Ты ничего о них не знаешь. Но ты поразмыслил и узнал, что они обязательно улетят навсегда, если ты поговоришь с ними. Как ты размышлял?
Малыш долго молчал – минуты три. На лице и на груди его вновь начался танец мускулов. Проворные пальцы двигали и перемещали листья. Потом он отпихнул листья ногой и сказал громким сочным баритоном:
– Это вопрос. По бим-бом-брамселям!
Вандерхузе затравленно кашлянул в своем углу, и Малыш сейчас же поглядел на него.
– Феноменально! – воскликнул он все тем же баритоном. – Я всегда хотел узнать: почему длинные волосы на щеках?
Воцарилось молчание. И вдруг я увидел, как рубиновый огонек погас и разгорелся изумрудный.
– Ответьте ему, Яков, – спокойно попросил Комов.
– Гм... – сказал Вандерхузе, порозовев. – Как тебе сказать, мой мальчик... – Он машинально взбил бакенбарды. – Это красиво, это мне нравится... По-моему, это достаточное объяснение, как ты полагаешь?
– Красиво... нравится... – повторил Малыш. – Колокольчик! – сказал он вдруг нежно. – Нет, ты не объяснил. Но так бывает. Почему только на щеках? Почему нет на носу?
– А на носу некрасиво, – наставительно сказал Вандерхузе. – И в рот попадают, когда ешь...
– Правильно, – согласился Малыш. – Но если на щеках и если идешь через кусты, то должен цепляться. Я всегда цепляюсь волосами, хотя они у меня наверху.
– Гм, – сказал Вандерхузе. – Видишь ли, я редко хожу через кусты.
– Не ходи через кусты, – сказал Малыш. – Будет больно. Сверчок на печи!
Вандерхузе не нашелся, что ответить, но по всему видно было, что он доволен. На индикаторе горел изумрудный огонек, Малыш явно забыл о своих заботах, и наш бравый капитан, очень любивший детей, несомненно испытывал определенное умиление. К тому же ему, кажется, льстило, что его бакенбарды, служившие до сих пор только объектом более или менее плоских острот, сыграли такую заметную роль в ходе контакта. Но тут наступила моя очередь. Малыш неожиданно глянул мне в глаза и выпалил:
– А ты?
– Что – я? – спросил я, растерявшись, а потому агрессивно.
Комов немедленно и с явным удовольствием пнул меня в лодыжку.
– У меня вопрос к тебе, – объявил Малыш. – Тоже всегда. Но ты боялся. Один раз чуть меня не погубил – зашипел, заревел, ударил меня воздухом. Я бежал до самых сопок. То большое, теплое, с огоньками, делает ровную землю – что это?
– Машины, – сказал я и откашлялся. – Киберы.
– Киберы, – повторил Малыш. – Живые?
– Нет, – сказал я. – Это машины. Мы их сделали.
– Сделали? Такое большое? И двигается? Феноменально. Но ведь они большие!
– Бывают и больше, – сказал я.
– Еще больше?
– Гораздо больше, – сказал Комов. – Больше, чем айсберг.
– И они тоже двигаются?
– Нет, – сказал Комов. – Но они размышляют.
И Комов принялся рассказывать, что такое кибернетические машины. Мне было очень трудно судить о душевных движениях Малыша. Если исходить из предположения, что душевные движения его так или иначе выражались движениями телесными, можно было считать, что Малыш сражен наповал. Он метался по кают-компании, словно кот Тома Сойера, хлебнувший болеутолителя. Когда Комов объяснил ему, почему моих киберов нельзя считать ни живыми, ни мертвыми, он вскарабкался на потолок и бессильно повис там, прилипнув к пластику ладонями и ступнями. Сообщение о машинах, гигантских машинах, которые размышляют быстрее, чем люди, считают быстрее, чем люди, отвечают на вопросы в миллион раз быстрее, чем люди, скрутило Малыша в колобок, развернуло, выбросило в коридор и через секунду снова швырнуло к нашим ногам, шумно дышащего, с огромными потемневшими глазами, отчаянно гримасничающего. Никогда раньше и никогда после не приходилось мне встречать такого благодарного слушателя. Изумрудная лампа на пульте индикатора сияла, как кошачий глаз, а Комов говорил и говорил, точными, ясными, предельно простыми фразами, ровным, размеренным голосом и время от времени вставлял интригующие: «Подробнее об этом мы поговорим позже» или: «Это на самом деле гораздо сложнее и интереснее, но ведь ты пока еще не знаешь, что такое гемостатика».
Едва Комов закончил, Малыш вскочил на кресло, обхватил себя своими длинными жилистыми руками и спросил:
– А можно сделать так, чтобы я говорил, а киберы слушали?
– Ты это уже делал, – сказал я.
Он бесшумно, как тень, упал на руки на стол передо мной.
– Когда?
– Ты прыгал перед ними, и самый большой – его зовут Том – останавливался и спрашивал тебя, какие будут приказания.
– Почему я не слышал вопроса?
– Ты видел вопрос. Помнишь, там мигал красный огонек? Это был вопрос. Том задавал его по-своему.
Малыш перелился на пол.
– Феноменально! – тихо-тихо сказал он моим голосом. – Это игра. Феноменальная игра. Щелкунчик!
– Что значит «щелкунчик»? – спросил вдруг Комов.
– Не знаю, – сказал Малыш нетерпеливо. – Просто слово. Приятно выговаривать. Ч-чеширский кот. Щ-щелкунчик.
– А откуда ты знаешь эти слова?
– Помню. Два больших ласковых человека. Гораздо больше, чем вы... По бим-бом-брамселям! Щелкунчик... С-сверчок на печи. Мар-ри, Мар-ри! Сверчок кушать хоч-чет!
Честно говоря, у меня мороз пошел по коже, а Вандерхузе побледнел, и бакенбарды его обвисли. Малыш выкрикивал слова сочным баритоном: закрыть глаза – так и видишь перед собой огромного, полного крови и радости жизни человека, бесстрашного, сильного, доброго... Потом в интонации его что-то изменилось, и он тихонько пророкотал с неизъяснимой нежностью:
– Кошенька моя, ласонька... – И вдруг ласковым женским голосом: – Колокольчик!.. Опять мокренький...
Он замолчал, постукивая себя пальцем по носу.
– И ты все это помнишь? – слегка изменившимся голосом произнес Комов.
– Конечно, – сказал Малыш голосом Комова, – а ты разве не помнишь все?
– Нет, – сказал Комов.
– Это потому, что ты размышляешь не так, как я, – уверенно сказал Малыш. – Я помню все. Все, что было вокруг меня когда-нибудь, я уже не забуду. А когда забываю, надо только поразмыслить хорошенько, и все вспоминается. Если тебе интересно обо мне, я потом расскажу. А сейчас ответь мне: что вверху? Ты вчера сказал: звезды. Что такое звезды? Сверху падает вода. Иногда я не хочу, а она падает. Откуда она? И откуда корабли? Очень много вопросов, я очень много размышлял. Так много ответов, что ничего не понимаю. Нет, не так. Много разных ответов, и все они спутаны друг с другом, как листья... – Он сбил листья на полу в беспорядочную кучку. – Закрывают друг друга, мешают друг другу. Ты ответишь?
Комов принялся рассказывать, и Малыш опять заметался, трепеща от возбуждения. У меня зарябило в глазах, я зажмурился и стал думать, как же это аборигены не объяснили Малышу таких простых вещей; и как это они исхитрились так его одурачить, что он даже не подозревает об их существовании; и как это Малыш умудряется помнить так точно все, что слышал в младенчестве; и как это, в сущности, страшно – особенно то, что он ничего не понимает из запомненного.
Тут Комов вдруг замолчал, в нос мне ударил резкий запах нашатырного спирта, и я открыл глаза. Малыша в кают-компании не было, только слабый, совсем прозрачный фантом быстро таял над горстью рассыпанных листьев. В отдалении слабо чмокнула перепонка люка. Голос Майки обеспокоенно осведомился по интеркому:
– Куда это он так почесал? Что-нибудь случилось?
Я взглянул на Комова. Комов с шелестом потирал руки, задумчиво улыбаясь.
– Да, – проговорил он. – Любопытная картина получается... Майя! – позвал он. – Усы эти появлялись?
– Восемь штук, – сказала Майка. – Только сейчас пропали, а то торчали вдоль всего хребта... Причем, цветные – желтые, зеленые... Я сделала несколько снимков.
– Молодец, – похвалил Комов. – Теперь имейте в виду, Майя, при следующей встрече обязательно будете присутствовать вы... Яков, забирайте регистрограммы, пойдемте ко мне. А вы, Стась... – Он встал и направился в угол, где был установлен блок видеофонографов. – Вот вам кассета, Стась, передайте все в экстренных импульсах прямо в Центр. Дубль я возьму себе, надо проанализировать... Где я тут видел проектор? А, вот он. Я думаю, в нашем распоряжении еще часа три-четыре, потом он снова придет... Да, Стась! Поглядите заодно радиограммы. Если есть что-нибудь стоящее... Только из Центра, с Базы или лично от Горбовского, или от Мбоги.
– Вы меня просили напомнить, – сказал я, поднимаясь. – Вам еще надо поговорить с Михаилом Альбертовичем.
– Ах, да! – Лицо Комова стало виноватым. – Знаете, Стась, это не совсем законно... Окажите любезность, выдайте запись сразу по двум каналам: не только в Центр, но и на Базу, лично и конфиденциально Сидорову. Под мою ответственность.
– Я и под свою могу, – проворчал я уже за дверью.
Придя в рубку, я вставил кассету в автомат, включил передачу и просмотрел радиограммы. На этот раз их было немного – всего три; видимо, Центр принял меры. Одна радиограмма была из Информатория и состояла из цифр, букв греческого алфавита и значков, которые я видел, только когда регулировал печатающее устройство. Вторая радиограмма была из Центра: Бадер продолжал настойчиво требовать предварительных соображений относительно других вероятных зон обитания аборигенов, возможных типов предстоящего контакта по классификации Бюлова и тому подобное. Третья радиограмма была с Базы, от Сидорова: Сидоров официально запрашивал Комова о порядке доставки заказанного оборудования в зону контакта. Я пораскинул умом и решил, что первая радиограмма Комову может понадобиться; третью не передать неудобно перед Михаилом Альбертовичем; а что касается Бадера – пусть пока полежит. Какие там еще предварительные соображения.
Через полчаса транслирующий автомат просигналил, что передача закончена. Я вынул кассету, забрал две карточки с радиограммами и отправился к Комову. Когда я вошел, Комов и Вандерхузе сидели перед проектором. По экрану взад и вперед молнией проносился Малыш, виднелись наши с Комовым напряженные физиономии. Вандерхузе сидел, весь подавшись к экрану, поставив локти на стол и захватив бакенбарды в сжатые кулаки.
– ...резкое повышение температуры, – бубнил он. – Доходит до сорока трех градусов... И теперь обратите внимание на энцефалограмму, Геннадий... Вот она, волна Петерса, снова появляется...
На столе перед ними были расстелены рулоны регистрограмм нашего диагностера, множество рулонов валялось на полу и на койке.
– Ага... – задумчиво говорил Комов, ведя пальцем по регистрограмме. – Ага... Минуточку, а здесь у нас что было? – Он остановил проектор, повернулся, чтобы взять один из рулонов, и заметил меня. – Да? – сказал он с неудовольствием.
Я положил перед ним радиограммы.
– Что это? – спросил он нетерпеливо. – А... – Он пробежал радиограмму из Информатория, усмехнулся и отбросил ее в сторону. – Все не то, – сказал он. – Впрочем, откуда им знать... – Потом он проглядел радиограмму Сидорова и поднял глаза на меня. – Вы отправили ему?..
– Да, – сказал я.
– Хорошо, спасибо. Составьте от моего имени радиограмму, что оборудование пока не нужно. Вплоть до нового запроса.
– Хорошо, – сказал я и вышел.
Я составил и отправил радиограмму на Базу и решил посмотреть, как там Майка. Мрачная Майка старательно крутила верньеры. Насколько я понял, она тренировалась в наведении пушки на далеко разнесенные цели.
– Безнадежное дело, – объявила она, заметив меня. – Если все они одновременно в нас плюнут, нам каюк. Просто не успеть.
– Во-первых, можно увеличить телесный угол поражения, – сказал я, подходя. – Эффективность, конечно, уменьшится порядка на три, на четыре, но зато можно охватить четверть горизонта, расстояния здесь небольшие... А во-вторых, ты действительно веришь, что в нас могут плюнуть?
– А ты?
– Да непохоже что-то...
– А если непохоже, то чего ради я здесь сижу?
Я опустился на пол возле ее кресла.
– Честно говоря, не знаю, – сказал я. – Все равно надо вести наблюдение. Раз уж планета оказалась биологически активной, надо выполнять инструкцию. Сторожа-разведчика ведь не разрешают выпускать...
Мы помолчали.
– Тебе его жалко? – спросила вдруг Майка.
– Н-не знаю, – сказал я. – Почему жалко? Я бы сказал – жутко. А жалеть... Почему, собственно, я должен его жалеть? Он бодрый, живой... Совсем не жалкий.
– Я не об этом. Не знаю, как это сформулировать... Вот я слушала, и мне тошно делалось, как Комов себя с ним держит. Ведь ему абсолютно наплевать на мальчишку...
– Что значит – наплевать? Комову надо установить контакт. Он проводит определенную стратегию... Ты ведь понимаешь, что без Малыша в контакт нам не вступить...
– Понимаю. От этого меня, наверное, и тошнит. Малыш-то ничего не знает об аборигенах... Слепое орудие!
– Ну, не знаю, – сказал я. – По-моему, ты здесь впадаешь в сентиментальность. Он ведь все-таки не человек. Он абориген. Мы налаживаем с ним контакт. Для этого надо преодолеть какие-то препятствия, разгадать какие-то загадки... Трезво надо к этому относиться, по-деловому. Чувства здесь ни при чем. Он ведь к нам тоже, прямо скажем, любви не испытывает. И испытывать не может. В конце концов, что такое контакт? Столкновение двух стратегий.
– Ох, – сказала Майка. – Скучно ты говоришь. Суконно. Тебе только программы составлять. Кибертехник.
Я не обиделся. Я видел, что Майке нечего возразить по существу, и я чувствовал, что ее действительно что-то мучает.
– Опять у тебя предчувствия, – сказал я. – Но ведь на самом-то деле ты и сама прекрасно понимаешь, что Малыш – это единственная ниточка, которая связывает нас с этими невидимками. Если мы Малышу не понравимся, если мы его не завоюем...
– Вот-вот, – прервала меня Майка. – В том-то и дело. Что бы Комов ни говорил, как бы он ни поступал, сразу чувствуется: его интересует только одно – контакт. Все для великой идеи вертикального прогресса!
– А как надо? – спросил я.
Она дернула плечом.
– Не знаю. Может быть, как Яков... Во всяком случае, он – единственный из вас – говорил с Малышом по-человечески.
– Ну, знаешь, – сказал я, несколько обидевшись, – контакт на бакенбардном уровне – тоже, в общем...
Мы помолчали, дуясь друг на друга. Майка с преувеличенным старанием крутила верньеры, нацеливая черное перекрестие на заснеженные зубцы хребта.
– В самом деле, Майка, – сказал я наконец, – ты что, не хочешь, чтобы контакт состоялся?
– Да хочу, наверное, – сказала Майка без всякого энтузиазма. – Ты же видел, я очень обрадовалась, когда мы впервые поняли, что к чему... Но вот прослушала я эту вашу беседу... Не знаю. Может быть, это потому, что я никогда не участвовала в контактах... Я все не так себе представляла.
– Нет, – сказал я, – здесь дело не в этом. Я догадываюсь, что с тобой происходит. Ты думаешь, что он – человек...
– Ты уже говорил это, – сказала Майка.
– Нет, ты дослушай. Тебе все время бросается в глаза человеческое. А ты подойди к этому с другой стороны. Не будем говорить про фантомы, про мимикрию – что у него вообще наше? В какой-то степени общий облик, прямохождение. Ну, голосовые связки... Что еще? У него даже мускулатура не наша, а уж это, казалось бы, прямо из генов... Тебя просто сбивает с толку, что он умеет говорить. Действительно, он великолепно говорит... Но и это ведь, в конце концов, не наше! Никакой человек не способен научиться бегло говорить за четыре часа. И тут дело даже не в запасе слов – надо освоить интонации, фразеологию... Оборотень это, если хочешь знать! А не человек. Мастерская подделка. Подумай только: помнить, что было с тобой в грудном возрасте, а может быть – как знать! – и в утробе матери... Разве это человеческое?.. Вот ты видела когда-нибудь роботов-андроидов? Не видела, конечно, а я видел.
– Ну и что? – мрачно спросила Майка.
– А то, что теоретически идеальный робот-андроид может быть построен только из человека. Это будет сверхмыслитель, это будет сверхсилач, сверхэмоционал, все что угодно «сверх», в том числе и сверхчеловек, но только не человек...
– Ты, кажется, хочешь сказать, что аборигены превратили его в робота? – проговорила Майка, криво улыбаясь.
– Да нет же, – сказал я с досадой. – Я только хочу убедить тебя, что все человеческое в нем случайно, это просто свойство исходного материала... и что не нужно разводить вокруг него сантименты. Считай, что ты ведешь переговоры с этими цветными усами...
Майка вдруг схватила меня за плечо и сказала вполголоса:
– Смотри, возвращается!
Я привстал и посмотрел на экран. От болота, прямо к кораблю, быстро семеня ногами, во весь дух чесала скособоченная фигурка. Короткая черно-лиловая тень моталась по земле перед нею, грязный хохол на макушке отсвечивал рыжим. Малыш возвращался, Малыш спешил. Длинными своими руками он обнимал и прижимал к животу что-то вроде большой плетеной корзины, доверху набитой камнями. Тяжеленная, должно быть, была корзина.
Майка включила интерком.
– Пост УАС – Комову, – громко сказала она. – Малыш приближается.
– Понял вас, – сейчас же откликнулся Комов. – Яков, по местам... Попов, смените Глумову на посту УАС. Майя, в кают-компанию.
Майка нехотя поднялась.
– Иди, иди, – сказал я. – Посмотри на него вблизи, сосуд скорби.
Она сердито фыркнула и взбежала по трапу. Я занял ее место. Малыш был уже совсем близко. Теперь он замедлил свой бег и смотрел на корабль, и снова у меня появилось ощущение, будто он глядит мне прямо в глаза.
И тут я увидел: над хребтом в серо-лиловом небе возникли из ничего, словно проявились, чудовищные усы чудовищных тараканов. Как и давеча, они медленно гнулись, вздрагивали, сокращались. Я насчитал их шесть.
– Пост УАС! – окликнул меня Комов. – Сколько усов на горизонте?
– Шесть, – ответил я. – Три белых, два красных, один зеленый.
– Вот видите, Яков, – сказал Комов, – строгая закономерность. Малыш к нам – усы наружу.
Приглушенный голос Вандерхузе отозвался:
– Отдаю должное вашей проницательности, Геннадий, и тем не менее дежурство полагаю пока обязательным.
– Ваше право, – коротко сказал Комов. – Майя, садитесь вот сюда...
Я доложил:
– Малыш скрылся в мертвом пространстве. Тащит с собой здоровенную плетенку с камнями.
– Понятно, – сказал Комов. – Приготовились, коллеги!
Я весь обратился в слух и сильно вздрогнул, когда из интеркома грянул рассыпчатый грохот. Я не сразу сообразил, что это Малыш разом высыпал на пол свои булыжники. Я слышал его мощное дыхание, и вдруг совершенно младенческий голос произнес:
– Мам-ма!.. – И снова: – Мам-ма...
А затем раздался уже знакомый мне захлебывающийся плач годовалого младенца. По старой памяти у меня что-то съежилось внутри, и в то же мгновение я понял, что это: Малыш увидел Майку. Это продолжалось не больше полуминуты; плач оборвался, снова загремели камни, и голос Комова деловито произнес:
– Вот вопрос. Почему мне все интересно? Все вокруг. Почему у меня все время появляются вопросы? Ведь мне от них нехорошо. Они у меня чешутся. Много вопросов. Десять вопросов в день, двадцать вопросов в день. Я стараюсь спастись: бегаю, целый день бегаю или плаваю, – не помогает. Тогда начинаю размышлять. Иногда приходит ответ. Это – удовольствие. Иногда приходят много ответов, не могу выбрать. Это – неудовольствие. Иногда ответы не приходят. Это – беда. Очень чешется. Ш-шарада. Сначала я думал, вопросы идут изнутри. Но я поразмыслил и понял: все, что идет изнутри, должно делать мне удовольствие. Значит, вопросы идут снаружи? Правильно? Я размышляю, как ты. Но тогда, где они лежат, где они висят, где их точка?
Пауза. Потом снова раздался голос Комова – настоящего Комова. Очень похоже, только настоящий Комов говорил не так отрывисто, и голос его звучал не так резко. В общем, отличить было можно, если знаешь, в чем дело.
– Я мог бы уже сейчас ответить на этот твой вопрос, – медленно проговорил Комов. – Но я боюсь ошибиться. Боюсь ответить неправильно или неточно. Когда я узнаю о тебе все, я смогу ответить без ошибки.
Пауза. Загремели и заскрипели по полу передвигаемые камни.
– Ф-фрагмент, – сказал Малыш. – Вот еще вопрос. Откуда берутся ответы? Ты меня заставил думать. Я всегда считал: есть ответ – это удовольствие, нет ответа – беда. Ты мне рассказал, как размышляешь ты. Я вспоминал и вспомнил, что я тоже часто так размышляю, и часто приходит ответ. Видно, как он приходит. Так я делаю объем для камней. Вот такой. («Корзину», – подсказал Комов.) Да, корзину. Один прут цепляется за второй, второй – за третий, третий – дальше, и получается... корзина. Видно – как. Но гораздо чаще я размышляю, – снова загремели камни, – и ответ получается готовый. Есть куча прутьев, и вдруг – готовая корзина. Почему?
– И на этот вопрос, – сказал Комов, – я смогу ответить, только когда узнаю о тебе все.
– Тогда узнавай! – потребовал Малыш. – Узнавай скорее! Почему не узнаёшь? Я расскажу сам. Был корабль, только больше твоего, теперь он съежился, а был очень большой. Это ты знаешь сам. Потом было так.
Из интеркома донесся раздирающий хруст и треск, и сейчас же отчаянно, на нестерпимо высокой ноте завизжал ребенок. И сквозь этот визг, сквозь затихающий треск, удары, звон бьющегося стекла прохрипел мужской задыхающийся голос:
– Мари... Мари... Ма... ри...
Ребенок кричал, надрываясь, и некоторое время ничего больше не было слышно. Потом раздался какой-то шорох, сдавленный стон. Кто-то полз по полу, усеянному обломками и осколками, что-то покатилось с дребезгом. До жути знакомый женский голос простонал:
– Шура... Где ты, Шура?.. Больно... Что случилось? Где ты? Я ничего не вижу, Шура... Да отзовись же, Шура! Больно как! Помоги мне, я ничего не вижу...
И все это сквозь непрекращающийся крик младенца. Потом женщина затихла, через некоторое время затих и младенец. Я перевел дух и обнаружил, что кулаки у меня сжаты, а ногти глубоко вонзились в ладони. Челюсти у меня онемели.
– Так было долго, – сказал Малыш торжественно. – Я устал кричать. Я заснул. Когда я проснулся, было темно, как раньше. Мне было холодно. Я хотел есть. Я так сильно хотел есть и чтобы было тепло, что сделалось так.
Целый каскад звуков хлынул из интеркома – совершенно незнакомых звуков. Ровное нарастающее гудение, частое щелканье, какие-то гулы, похожие на эхо; басистое, на пороге слышимости бормотание; писк, скрип, зудение, медные удары, потрескивание... Это продолжалось долго, несколько минут. Потом все разом стихло, и Малыш, чуть задыхаясь, сказал:
– Нет. Так мне не рассказать. Так я буду рассказывать столько времени, сколько я живу. Что делать?
– И тебя накормили? Согрели тебя? – спросил Комов ровным голосом.
– Стало так, как мне хотелось. И с тех пор всегда было так, как мне хотелось. Пока не прилетел первый корабль.
– А что это было? – спросил Комов и, на мой взгляд, очень удачно проимитировал звуковую кашу, которую мы только что слышали.
Пауза.
– А, понимаю, – сказал Малыш. – Ты совсем не умеешь, но я тебя понял. Но я не могу ответить. Ведь у тебя самого нет слова, чтобы назвать. А ты знаешь больше слов, чем я. Дай мне слова. Ты мне дал много ценных слов, но все не те.
Пауза.
– Какого это было цвета? – спросил Комов.
– Никакого. Цвет – это когда смотришь глазами. Там нельзя смотреть глазами.
– Где – там?
– У меня. Глубоко. В земле.
– А как там на ощупь?
– Прекрасно, – сказал Малыш. – Удовольствие. Ч-чеширский кот! У меня лучше всего. Так было, пока не пришли люди.
– Ты там спишь? – спросил Комов.
– Я там всё. Сплю, ем, размышляю. Только играю я здесь, потому что люблю глядеть глазами. И там тесно играть. Как в воде, только еще теснее.
– Но ведь в воде нельзя дышать, – сказал Комов.
– Почему нельзя? Можно. И играть можно. Только тесно.
Пауза.
– Теперь ты все обо мне узнал? – осведомился Малыш.
– Нет, – решительно сказал Комов. – Ничего я о тебе не узнал. Ты же видишь, у нас нет общих слов. Может быть, у тебя есть свои слова?
– Слова... – медленно повторил Малыш. – Это когда двигается рот, а потом слышно ушами. Нет. Это только у людей. Я знал, что есть слова, потому что я помню. По бим-бом-брамселям. Что это такое? Я не знаю. Но теперь я знаю, зачем многие слова. Раньше не знал. Было удовольствие говорить. Игра.
– Теперь ты знаешь, что значит слово «океан», – произнес Комов, – но океан ты видел и раньше. Как ты его называл?
Пауза.
– Я слушаю, – сказал Комов.
– Что ты слушаешь? Зачем? Я назвал. Так нельзя услышать. Это внутри.
– Может быть, ты можешь показать? – сказал Комов. – У тебя есть камни, прутья...
– Камни и прутья не для того, чтобы показывать, – объявил Малыш, как мне показалось, сердито. – Камни и прутья – для того, чтобы размышлять. Если тяжелый вопрос – камни и прутья. Если не знаешь, какой вопрос, – листья. Тут много всяких вещей. Вода, лед – он хорошо тает, поэтому... – Малыш помолчал. – Нет слов, – сообщил он. – Много всяких вещей. Волосы... и много такого, для чего нет слова. Но это там, у меня.
Послышался протяжный тяжкий вздох. По-моему, Вандерхузе. Майка вдруг спросила:
– А когда ты двигаешь лицом? Что это?
– Мам-ма... – сказал Малыш нежным мяукающим голоском. – Лицо, руки, тело, – продолжал он голосом Майки, – это тоже вещи для размышления. Этих вещей много. Долго все называть.
Пауза.
– Что делать? – спросил Малыш. – Ты придумал?
– Придумал, – ответил Комов. – Ты возьмешь меня к себе. Я посмотрю и сразу многое узнаю. Может быть, даже все.
– Об этом я размышлял, – сказал Малыш. – Я знаю, что ты хочешь ко мне. Я тоже хочу, но я не могу. Это вопрос! Когда я хочу, я все могу. Только не про людей. Я не хочу, чтобы они были, а они есть. Я хочу, чтобы ты пришел ко мне, но не могу. Люди – это беда.
– Понимаю, – сказал Комов. – Тогда я возьму тебя к себе. Хочешь?
– Куда?
– К себе. Туда, откуда я пришел. На Землю, где живут все люди. Там я тоже смогу узнать о тебе все, и довольно быстро.
– Но ведь это далеко, – проговорил Малыш. – Или я тебя не понял?
– Да, это очень далеко, – сказал Комов. – Но мой корабль...
– Нет! – сказал Малыш. – Ты не понимаешь. Я не могу далеко. Я не могу даже просто далеко и уж совсем не могу очень далеко. Один раз я играл на льдинах. Заснул. Проснулся от страха. Большой страх, огромный. Я даже закричал. Фрагмент! Льдина уплыла, и я видел только верхушки гор. Я подумал, что океан проглотил землю. Конечно, я вернулся. Я очень захотел, и льдина сразу пошла обратно к берегу. Но теперь я знаю, мне нельзя далеко. Я не только боялся. Мне было худо. Как от голода, только гораздо хуже. Нет, к тебе я не могу.
– Ну хорошо, – произнес Комов натужно-веселым голосом. – Наверное, тебе надоело отвечать и рассказывать. Я знаю, что ты любишь задавать вопросы. Задавай, я буду отвечать.
– Нет, – сказал Малыш, – у меня много вопросов к тебе. Почему падает камень? Что такое горячая вода? Почему пальцев десять, а чтобы считать, нужен всего один? Много вопросов. Но я не буду сейчас спрашивать. Сейчас плохо. Ты не можешь ко мне, я не могу к тебе, слов нет. Значит, узнать все про меня ты не можешь. Ш-шарада! Значит, не можешь уйти. Я прошу тебя: думай, что делать. Если сам не можешь быстро думать, пусть думают твои машины в миллион раз быстрее. Я ухожу. Нельзя размышлять, когда разговариваешь. Размышляй быстрее, потому что мне хуже, чем вчера. А вчера было хуже, чем позавчера.
Загремел и покатился камень. Вандерхузе опять протяжно и тяжко вздохнул. Я глазом не успел моргнуть, а Малыш уже вихрем мчался к сопкам через строительную площадку. Я видел, как он проскочил взлетную полосу и вдруг исчез, словно его и не было. И в ту же секунду, как по команде, исчезли разноцветные усы над хребтом.
– Так, – сказал Комов. – Ничего не поделаешь. Яков, прошу вас, дайте радиограмму Сидорову, пусть доставит сюда оборудование, я вижу, без ментоскопа мне не обойтись.
– Хорошо, – сказал Вандерхузе. – Но я хотел бы обратить ваше внимание, Геннадий... За весь разговор на индикаторе ни разу не зажегся зеленый огонь.
– Я видел, – сказал Комов.
– Но ведь это не просто отрицательные эмоции, Геннадий. Это ярко выраженные отрицательные эмоции...
Ответа Комова я не расслышал.
Я просидел на посту весь вечер и половину ночи. Ни вечером, ни ночью Малыш больше не появлялся. Усы тоже не появлялись. И Майка тоже.
[Предыдущая часть] Оглавление [Следующая часть]
|