|
ПОЧЕМУ ИМЕННО СЕЙЧАС?
Валерий ШУБИНСКИЙ: Во все времена и во всех
странах — на Западе, на Востоке — существовали утопии, фантастическая
литература, просто сказки. Как правило, местом действия в таких
книгах были заморские страны, прошлое, будущее. Потом появилась
научная фантастика в современном смысле — скажем, книги про инопланетные
цивилизации.
В последнее
время, во второй половине XX века, обнаружился совершенно новый
тип фантастической литературы — книги про «альтернативное настоящее».
Действие может происходить в том же городе, где живут автор и
читатели, и в тот же год, но в ином варианте истории. Скажем,
появляется много книг и фильмов, описывающих мир, в котором во
Второй мировой войне победила Германия, или мир, где не было Октябрьского
переворота. Диапазон, как в любом литературном жанре, очень широк
— от уже ставших классикой произведений (например, «Остров Крым»
Аксенова) до откровенной макулатуры.
К числу примечательнейших
произведений этого жанра относятся ваши, Вячеслав, романы (такие,
как «Гравилет «Цесаревич»
или «Человек напротив»), а также
романы Хольма ван Зайчика, к появлению которых вы, как считается,
также определенным образом причастны. С чем же, по-вашему, связано
появление этого жанра?
Вячеслав
РЫБАКОВ: Я не теоретик, а, скорее, практик. На мой взгляд,
здесь сошлись два обстоятельства. Одно носит вечный характер.
Во все времена — и в Древнем Китае, и в Древнем Риме — люди склонны
были задавать себе вопрос: а что было бы, если бы… Особенно когда
они недовольны настоящим. Человек не может мыслить иначе, как
соотнося реальность, которая бьет его по голове, с тем, чего ему
от этой реальности хотелось бы. С другой стороны, утопии прошлого
(и антиутопии тоже!) помещались в другие страны, в какие-то еще
неизведанные точки пространства. К началу XX века неизведанных
мест в мире не осталось. Прибежищем утопий и антиутопий стало
будущее. Теперь они были связаны с надеждой на те изменения, которые
принесет в мир научно-технический прогресс — или с неприятием
этих изменений. Но сейчас многие ощущают, что наука меняет только
средства, а цели, которые ставят перед собой люди, неизменны.
Поэтому методика создания «альтернативного настоящего» оказалась
очень плодотворной. Она дает возможность понять (или, точнее,
почувствовать), чего мы достигли, до чего еще не дотянулись. И
она позволяет посмотреть на наш мир со стороны. Кажется, де Голль
говорил: чтобы что-то понять, нужно посмотреть со звезды.
Давид РАСКИН:
Я бы добавил вот еще что. Расцвет массовой, тривиальной литературы,
использующей сюжеты альтернативной истории, совпал с триумфальным
шествием постмодернизма. Мне кажется, у многих писателей присутствует
элемент такого «постмодернистского стыда»: стыдно писать просто
исторический роман, надо пофантазировать, поиграть. Иначе это
будет неактуально, несовременно. С другой стороны, написать реалистический
художественный текст, посвященный историческим событиям, трудно.
Это требует больших фактических знаний, проникновения в дух эпохи.
Скажем, я охотно читаю романы Марининой, потому что она, по крайней
мере, знает, как составляется милицейский протокол. И я не могу
читать Акунина, потому что он использует материал, который я хорошо
знаю, и при этом допускает грубые ошибки. А оперировать условными
конструкциями, где невозможно предъявить никакие требований точности,
достоверности, конечно, гораздо проще. Важно понять, чего хочет
писатель. Если он просто играет с историческими фактами, преследуя
художественные цели, — это его право, тут и спорить не о чем.
Если же альтернативная история выстраивается (хотя бы и в беллетристической
форме) с целью лучше познать историю реальную или предсказать
будущее — дело другое. Построение такой модели требует введения
огромного количества данных, причем данных достоверных. И, кроме
того, оно предполагает веру в существование объективных исторических
законов.
В. Ш.: Возможно,
это еще одна причина возникновения «альтернативной истории»: люди
нашего времени усомнились в единственности и объективности истории,
которой их учили. Причем не только на уровне взаимосвязи фактов
и тем более их оценки, но и на уровне фактов как таковых. Одно
и то же событие с разных точек зрения может выглядеть по-разному.
Скажем, Невская битва или Ледовое побоище (упоминаю об этом потому,
что именно с Александром Невским связано возникновение страны
Ордусь, в которой происходит действие романов Хольма
ван Зайчика) с точки зрения победителей — грандиозные сражения,
с точки зрения побежденных — мелкие пограничные стычки. И все
это порождает ощущение, что историй, собственно, много, а значит,
можно придумать еще одну и еще одну…
Д. Р.:
Собственно, эмпирически мы наблюдаем не исторические факты. Мы
наблюдаем источники. И исторический факт — результат нашей работы
с источником. Где-то источников больше, где-то меньше. Например,
парижане XVIII века имели обыкновение нотариально закреплять все
свои действия. Поэтому мы знаем, какие распоряжения сделал мосье
Леблон перед отъездом в Московию. А вот москвичи этого времени
не имели такого обыкновения. И о существенных сторонах их частной
жизни мы всегда будем знать меньше. На основании имеющихся источников
историки реконструируют прошлое — каждый по-своему. В этом смысле
любая история альтернативна.
На массовом
уровне это ощущение множественности историй возникло только в
последние десять лет — не только в России. Во-первых, исчезли
глобальные концепции, претендующие на объяснение всего происходящего
на основе универсальных законов, — марксизм был последней такой
концепцией. А во-вторых, историки забыли про своих читателей.
История стала личным делом исследователей.
НАДЕЖДА ИЛИ БЕЗНАДЕЖНОСТЬ?
В. Ш.:
Существуют ли локализованные исторические развилки? 1 марта 1881
года, взрыв на Екатерининском канале. 20 июля 1944-го — неудавшееся
покушение на Гитлера. Это только самые очевидные примеры. Или
история многовариантна в каждый момент времени? Бесконечно ли
количество исторических вариантов — или ограничено и исчисляемо?
Д. Р.:
По моему глубочайшему убеждению, суть того, что мы называем историей,
— в том, что каждое событие единственно и необратимо. Но осознавать
это довольно мучительно. Поэтому человек (в том числе и профессиональный
историк) невольно задумывается об альтернативе. Мне как-то пришлось
разговаривать с одним из крупнейших историков России, ныне покойным
Валентином Семеновичем Дякиным, на такую вот несерьезную тему:
когда можно было создать условия, при которых в России не произошла
бы революция 1917 года. Он считал, что это было возможно еще в
1905 году, я — что возможность была упущена между 1881 и 1883
годами…
В. Р.:
В моем романе «Гравилет «Цесаревич» развилка оказывается еще раньше
— накануне франко-прусской войны 1870 года. С другой стороны —
опять о себе любимом! — мои подвиги в жанре альтернативной истории
начались в 1984-м, когда я написал рассказ «Давние
потери». В этом рассказе в Кремле сидят Сталин, Молотов и
прочие, но все они — хорошие, добрые… Мандельштам заносит Сталину
журнал «Ленинград» со своими новыми стихами — на денек, потому
что много желающих… Зощенко на ХХ съезде критикует товарища Сталина
за то, что он в последнее время говорит, стоя как на котурнах.
Ключ там такой: девушка идет по Кузнецкому мосту. И это действительно
мост, а не улица. То есть в этом мире сущность любого явления
соответствует его названию. Свободная страна — значит, свободная,
счастливая — значит, счастливая. Коммунизм — значит, коммунизм.
В. Ш.:
То, что конфуцианцы называют «исправлением имен».
В. Р.:
Совершенно верно, «чжэн-мин». Как историк, я понимал, что подобное
при любой исторической «развилке» было совершенно невозможно.
Но образ этот обладал, как мне показалось, эмоциональной выразительностью.
Я верю, что исторические альтернативы есть. Но воля писателя —
использовать реальную, с его точки зрения, историческую альтернативу
— или совершенно фиктивную, как в этом рассказе. Просто создавать
видимость, что такая альтернатива существует, и решать какие-то
свои задачи.
В. Ш.:
Но как определить, насколько данная альтернатива реальна? В романах
ван Зайчика описывается общество, основанное на переосмысленных
конфуцианских нормах, в котором существуют, однако, ноутбуки и
мобильные телефоны. Но ведь технический прогресс, как бы мы к
нему ни относились, — порождение западного вектора развития? В
Китае, конечно, изобрели порох, но не использовали его для войны.
Изобрели компас — и плавали вдоль своих побережий.
В. Р.:
Сопоставления должны быть син-хронными. Нельзя сопоставлять Китай
VIII века и Европу или Америку века XX. Мы живем по определенному
историческому вектору. В нашей истории именно западная цивилизация
на известном этапе своего развития создала самую совершенную технологию,
наилучшую систему общественного здравоохранения и так далее. И
для многих людей это служит доказательством того, что эта цивилизация
— наилучшая и все остальные должны уступить ей место. В этом опасность
глобализации. Она обрубает все ветки мировой истории, кроме одной.
И если мы на этой ветке упремся в тупик, нам из него уже не выбраться.
Выход может найтись только в мультикультурном мире.
Одинокий человек
деградирует — то же происходит и с цивилизацией. Всякой цивилизации
нужны «присадки». Они происходят очень трагически. Христианизация
Рима была чрезвычайно болезненной, но она продлила историю империи
на пять веков, а если считать Византию — на полтора тысячелетия.
Европейская присадка Китаю — какой был кошмарный век, начиная
с 1870-х! Распад страны, две революции, эпоха Мао. Но это дало
Китаю в конечном итоге новый импульс. «Новый курс» Рузвельта —
«присадка» американской цивилизации изначально чуждых ей элементов
государственного экономического регулирования — экономический
рост сталинского СССР производил тогда очень сильное впечатление.
Кстати — чем отличается Ордусь от реального Китая? В Китае именно
однородность цивилизации задерживала технический прогресс. В Ордуси
конфуцианская культура скрестилась с православием, исламом и принципиально
изменилась, дала нечто новое. Никто не сказал, что в такой цивилизации
технологический прогресс невозможен.
Д. Р.:
Возможны два крайних взгляда на историю. Первый — история бесконечно
альтернативна, в ней возможно все. Второй — история абсолютно
детерминирована. Если бы Александра II не убили 1 марта 1881,
его убили бы в другой день. Декабристы не случайно бездействовали
на площади — это результат фатальных исторических обстоятельств.
Обе крайности так же недоказуемы, как существование Бога. Мой
опыт и мое ощущение подсказывают, что история, к сожалению, детерминирована
и в сущностных явлениях трагически безальтернативна. Возможно,
это взаимосвязано с тем, что мне нравится глобализация, я считаю
наилучшим на сей день для человечества западный путь развития
(не только в силу его технологизма). Это не исключает художественного
моделирования альтернативных возможностей, но и пишущего, и читающего
в этом случае должно преследовать ощущение избыточного трагизма:
мы создаем утопию и понимаем, что осуществиться она не может в
принципе.
В. Ш.:
Как в том рассказе про доброго Сталина…
В. Р.:
Всякая обреченность опасна. Даже человек, знающий, что ему осталось
несколько месяцев жизни, старается об этом не думать. Что же говорить
о целой стране? В любом тоталитарном обществе есть свободомыслящие,
независимые люди, некоторым гнет даже помогает стать таковыми,
но их немного. Снимите давление — и вы увидите, что таких людей
стало больше. Это относится и к давлению рублем, и к «тоталитарной»,
безальтернативной модели истории. Можно находить в себе силы для
внутреннего сопротивления ее безнадежности, но трудно.
Д. Р.:
Возможно, здесь сказывается мое детское экзистенциалистское воспитание,
но мне кажется, что именно сознание трагичности происходящего,
обреченности, тщетности усилий может служить для человека моральным
ограничителем — то есть выполнять ту функцию, которую испокон
века выполняли религии.
ОПАСНА ЛИ УТОПИЯ?
В. Ш.:
Я хотел бы вернуться к Ордуси. Случайно ли Хольм ван Зайчик —
голландец? Ведь мир мультикультуризма, взаимной терпимости, социальной
защищенности, практической бесконфликтности (в сочетании с высоким
уровнем технологии), который там воплотился, — утопия, возникшая
(и, как одно время казалось, почти осуществленная) в западной,
евро-американской цивилизации в конце XX века.
В. Р.: Ордусь
— сон европейца? Можно сказать и так. Но это может быть сладким
сном кого угодно. В Ордуси нет людей, которым изначально, от рождения
плохо, которые ощущают себя ущербными, дискриминируемыми. Другое
дело, что ван Зайчик — европеец и мыслит как европеец. Думаю,
даже оригиналы книг, написанные по-китайски, несут в себе черты
его европейского сознания. А тем более — предъявленные нам русские
переводы. Ведь сколько бы мы ни говорили про особый путь развития,
база мышления российского интеллигента — западная.
В. Ш.:
Проблема в том, что различные цивилизационные пути всегда существовали
в конфликте друг с другом. Именно энергия противостояния обеспечивала
их выживание. Утопия Ордуси — это утопия неконфликтного поликультурного
общества. История пока не подтверждает ее осуществимости.
В. Р.:
Никакая дружба не исключает соперничества. Но при дружбе оно не
переходит в стремление уничтожить друг друга. Наоборот, происходит
взаимное обогащение. Что возненавидел — того лишился.
Д. Р.:
Мне кажется, оптимальная модель — когда у меня нет или почти нет
друзей, никто не обязан любить друг друга, но все обязаны жить
рядом и соблюдать определенные нормы общежития.
В. Р.:
Это тоже утопия — утопия правового общества. Переступить через
букву закона, на мой взгляд, легче, чем через базовое эмоциональное
отношение.
В. Ш.:
Европейской цивилизации утопическое сознание стоило немалой крови…
Д. Р.:
Возьмем утопию социального равенства. В своей крайней форме она
привела к тоталитаризму, к кровавым революциям. Но в умеренных
формах она вызвала полезные и необходимые реформы во многих западных
странах. Сейчас появилась новая утопия — общества, где все не
только живут мирно, но и любят друг друга. В крайних формах она
может вызвать попытки стирания всех и всяческих различий (поверьте,
мне это тоже не по душе). Но в формах умеренных она может быть
благотворна.
В. Р.:
Утопии опасны, как опасно, вообще говоря, все сильнодействующее.
Чем быстрее автомобиль, тем он опаснее — и тем ценнее. Только
утопиями вызываются исторические деяния, поэтому без них нельзя.
Утопия задает идеал. А подлинное сосуществование в рамках одного
общества нескольких цивилизаций (не при господстве одной, когда
остальные — как экспонаты в этнографическом музее) и, соответственно,
нескольких цивилизационных идеалов (как в Ордуси) увеличивает
степень свободы всего общества. У него больше способов преодолевать
трудности.
В. Ш.:
Утопии и антиутопии были всегда. Но утопическое сознание нашего
времени имеет свои особенности, потому что человек нашего времени
утратил единственное прошлое, а потом (вместе с верой в неизбежный
прогресс) — и единственное будущее.
В. Р.:
Поэтому любой историк должен понимать, что всякая его концепция
может породить новую утопию. И любой писатель, работающий с историческим
материалом, реальным или «альтернативным», — тоже.
|
|